Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 116



Пение оборвалось. Послышалось крепкое русское ругательство, за ним смех, треск разбившегося стакана. «Верно, они знают мое имя? Уж не зайти ли? – подумал Константин Александрович. – Нет, нельзя: миссия секретная. Конечно, они имя должны знать. Эдак-то года через три уже никто не будет знать на всей земле. На всей земле! «Я узнаю тебя, бессмертный!» Не узнаю и не бессмертный, и ничего не понимаю: как это оттуда пришел сюда? Точно мой разум и воля в этом и не участвовали! Да они и в самом деле не участвовали. И так, конечно, у всех, кроме разве каких-либо необыкновенных людей: идешь в одну сторону, попадаешь в противоположную… Нет, разумеется, нельзя к ним зайти. Разве в случае крайности, если совсем расхвораюсь? Но я уже болен! Уж не схватил ли я в самом деле тиф? Хотя нет: у тифа инку… инкубационный период…» Слово «инкубационный» мысленно выговорилось у него не сразу. «Что-то такое еще есть на «инку»? Инкубы… Инкунабулы… Вздор!.. Пить очень хочется… Тифа быть не может. Говорят, здесь какая-то местная лихорадка, тотчас сваливает человека…»

Тамарин встал, налил себе трясущимися руками вино и выпил залпом. «Может быть, все-таки засну? Крепкое вино… Почитать на ночь…» Он просмотрел книги на комоде. Был очередной томик Клаузевица, были самоучитель и словарь испанского языка, был путеводитель по Мадриду, был тот же парижский том Пушкина. «Отлично сделал, что захватил!» Снова лег, подождал несколько минут, чтобы согреться, не согрелся и с усилием открыл книгу. Вернее, она сама открылась на закладке, и опять, но еще с гораздо большим волнением, чем тогда в Париже, Константин Александрович прочел: «Он сказал мне: «Будь покоен, – Скоро, скоро удостоен – Будешь Царствия Небес, – Скоро странствию земному – Твоему придет конец. – Уж готовит ангел смерти – Для тебя святой венец».

XIX

Так, дрожа в лихорадке, не смыкая глаз, с трудом переводя дыхание, он пролежал очень долго, быть может, три, быть может, четыре часа. Несколько раз зажигал лампочку, смотрел на часы, старательно всматривался в стрелки, старался разобрать, который час, и все ошибался. Свет резал его воспаленные глаза, и он тотчас тушил его. «Болен, совсем болен, – тоскливо думал он, соображая, что бы такое сделать. – Близких людей нет больше нигде в мире, позади кладбище из людей, когда-то бывших близкими. А тут нет даже и просто знакомых, которые хотя бы приблизительно знали, кто я…» К концу этой долгой ночи мысли его стали путаться. Он понимал, что у него сильный жар. «Верно, градусов 39, а то и 40?» Долго старался вспомнить, какой это счет: по Цельсию или по Реомюру. Но вспомнить не мог и очень волновался, что не может. «И кто такой Цельсий, не помню… Реомюр – да… Я в детстве страшно боялся слов «антонов огонь»: какой Антон? Какой огонь?.. Это сюда ни малейшего отношения не имеет. У меня лихорадка или, может быть, тиф, но антонов огонь тут совершенно ни при чем. Это тревожно… очень тревожно…» Потом с радостью вспомнил, что Реомюра звали Антуаном: «Значит, какая-то связь есть, значит, все-таки не совсем спятил!»

Запах еды, оставшейся в кастрюле, был ему противен. Он с усилием встал и выставил кастрюлю в пустой коридор. Откуда-то все еще доносилось трещание пишущей машинки – теперь как будто одной. «Вот как! Значит, тут можно стучать до поздней ночи! – подумал Тамарин, привыкший к французским порядкам. – Что, если и мне сесть за работу? Принять лекарство и сесть за работу?» Он разыскал аптечку; из двух коробочек высыпались порошки. «Вот это, кажется, аспирин, – подумал он и проглотил одну за другой три пилюли, запив вином. – А что было в другой коробочке?» Вспомнил, что это были прессованные порошки, рекомендованные аптекарем для возбуждения умственной деятельности и энергии – как-то купил в Париже, заметив за собой усталость. «Вдруг ошибся? Очень похожие пилюли. Только те надо было принимать «по одной в день, не злоупотребляя», говорил тот старичок на углу бульвара Сен-Мишель. Кажется, в самом деле ошибся: эти пилюли горьковатые…» Он стакан за стаканом допил остаток вина из бутылки. «Хорошее вино, но много крепче французского…»

Пишущая машинка стояла на комоде. Сбоку она показалась ему похожей в миниатюре на броненосец. «У Франко есть броненосцы, это надо будет отметить в докладе… Я писал в книге, что пока еще нельзя предсказать результат борьбы морского флота с воздушным: нет данных… А мне, собственно, все равно», – бормотал Константин Александрович, не имевший вообще привычки говорить с собой вслух. Лента на машине сильно истрепалась, кое-где разорвалась на полоски, но у него была запасная. Он стал ее вставлять. «Совершенно все равно, – бормотал он, – что Франко, что Миаха… Если эти, здешние, немного чище и привлекательней, то разве потому, что они пачкают только свободу, которую одни ленивые не пачкали и не компрометировали – и черт с ней! Пусть ее и компрометируют, и пачкают! А те, фашисты, свои гнусности прикрывают не свободой, а другим, и это гнуснее, потому что тут истинное кощунство… Настоящий верующий человек это иначе как кощунством и не может назвать!..»



Вставить кончик ленты под стерженек валика Тамарину удалось лишь с трудом, хотя он привык к этой операции и даже любил ее; несмотря на свою бережливость он ленты в Москве и в Париже менял очень часто – ему нравилась черная четкая печать. Пальцы у него испачкались от свежей краски. Воды в кувшине почти не оставалось, он вылил остаток в миску, но только размазал краску на руках, и на полотенце остались черные пятна – «просто неловко перед этой Микаэлой… Нет, так нельзя писать! Уж не выйти ли на улицу, а?».

Константин Александрович очень обрадовался этой мысли и поспешно стал одеваться. «Пропуск есть, могу ходить где хочу, смотреть что хочу. Дверь там внизу была на задвижке, без ключа… Вдруг еще бои увижу! Да, ведь ночью бои!» – еще больше обрадовался он. Усталость с него сняло как рукой. Но соображал он все хуже. «Согрелся от вина, отличное вино… Да, открытку опустить!» Открытка Наде по-прежнему лежала в кармане шинели. Надев шинель, Тамарин на цыпочках вышел из комнаты. Пишущая машинка все стучала. «Уж не галлюцинация ли это? Нет, никогда в жизни никаких галлюцинаций у меня не было. Во всяком случае, это была бы очень странная галлюцинация».

Внизу, в холле, на диване полудремал вооруженный сторож. Как раз в ту минуту, когда Тамарин спускался по лестнице, у дверей дома остановился автомобиль. В холл вошел высокого роста седой человек в темном, поношенном штатском пальто. «Кажется, это наш! Чуть ли я не видел его в Москве, в какой-то комиссии? Латыш», – подумал с очень неприятным чувством Константин Александрович. Сторож вскочил, на лице его изобразился ужас. Вытянулся с испуганным видом и часовой у двери холла. Штатский человек прошел в дверь, сделав вид, будто не замечает Тамарина.

Ночь была странная. Быть может, в последние годы жизни переселившегося в Испанию грека, самого непонятного из великих художников, в те годы, когда на него надвинулось умопомешательство, он по ночам здесь видел это фигурное пятнистое небо. Резкий ветер гнал облака, красноватая, огромная луна показывалась лишь на мгновение. Тамарин взглянул на небо, изумился и простоял с минуту неподвижно. Ему пришла было мысль, что он в бреду, что надо тотчас вернуться и лечь в постель. «Какой вздор!.. Странно, все очень странно, – сказал он себе и, застегнув шинель, быстро пошел налево. – Испанисто, очень испанисто! Никогда такой ночи не видел». Было очень холодно, улицы были пусты, фонари встречались редко. У одного из них ему бросилась в глаза какая-то высокая тумба. Он не сразу догадался, что это почтовый ящик, но догадался. Константин Александрович опустил открытку – «разумеется, почтовый ящик: не может быть ни малейших сомнений» – и почувствовал большое облегчение. Его и в обычном состоянии немного беспокоили неотправленные письма. Теперь же он вздохнул так радостно, точно найти почтовый ящик в большом городе было необыкновенной удачей. «Значит, след не затеряется!.. Да, торжество зла, и я во всем участвую, дурак на службе у злодеев. Впрочем, другие не лучше их, не умнее меня…»