Страница 65 из 116
– Это, например, если у президента родится сын?
– Нет, не если у президента родится сын, – сказал уже с раздражением адвокат. Он тотчас сдержался, имея дело с обреченным человеком. – Представьте себе хотя бы новое 11 ноября. Ведь война может теперь вспыхнуть в любой день. Вполне возможно, что очень многие из ни в чем неповинных парижан умрут гораздо раньше каторжников в Кайенне. Там вы, по крайней мере, застрахованы от воздушных налетов, – добавил он с улыбкой. – Притом, мой друг, вы знали, на что шли, когда в минуту умопомешательства (он подчеркнул эти слова) совершили страшное преступление…
– Тут логическое противоречие, мэтр, – сказал с усмешкой Альвера. – Если знал, на что иду, то не было минуты умопомешательства; а если была минута умопомешательства, то, значит, не знал, на что иду.
– А верно что? – озадаченно спросил Серизье и тотчас пожалел о вопросе: в таких случаях лучше было не добиваться откровенности от подзащитного; она могла стеснить защиту.
– Верно то, что я был совершенно здоров и остался совершенно здоров.
– Entendons-nous[137], – сказал проникновенно адвокат (эти слова можно было понимать двояко). – Я, конечно, не говорю, что вы сумасшедший в настоящем смысле слова. Но никак не могу согласиться и с тем, что вы теперь утверждаете из юношеской гордости. – Альвера пожал плечами. – Вы в своем собственном деле не судья. Может быть, мне ваше душевное состояние в ту минуту понятнее, чем вам самому. Вам оно даже, я уверен, совсем непонятно. Я совершенно убежден, – произнес Серизье подчеркнутым тоном, – что вы тогда отправились в Люсьен («почему в «Люсьен»? – неприятно удивился Альвера) с самыми мирными намерениями. – Знаю, знаю, у вас вообще была эта навязчивая идея, ну, убийство, месть, анархизм, знаю. Такие случаи изестны судебной психопатологии. – Альвера опять пожал плечами. – Но если бы не внезапное умопомешательство, вы никогда Шартье не убили бы. Вы сдали бы ему рукопись и мирно вернулись бы домой…
Мой друг, я в этом убежден, совершенно убежден, и моя главная задача будет заключаться в том, чтобы убедить в этом присяжных. У меня есть доказательства, много доказательств, вы напрасно улыбаетесь. Например, рукопись старика переписана вами прекрасно. Если б вы были уверены, что идете на убийство, разве вы озаботились бы перепиской? Разве в таком состоянии можно переписать, да еще без ошибок, тридцать страниц? Вы просто приготовили бы какой-нибудь пакет и выстрелили бы в Шартье еще до того, как он его развернул бы. А эта история с радиоаппаратом! – Лицо у Альвера вдруг дернулось. Серизье на мгновение остановился, глядя на него, и продолжал: – Разве здоровый человек стал бы зачем-то вертеть ручку аппарата, рискуя собрать под окном весь Люсьен? Здоровый человек либо оставил бы аппарат в покое, либо вынул бы штепсель. Каждый ребенок знает, что достаточно прервать ток – и аппарат перестанет работать… Видите, вы побелели, и лицо у вас дергается при одном воспоминании… Вот хотя бы то, что у вас при одном воспоминании судорожно дергается лицо, может повлиять в вашу пользу на присяжных. («Надеюсь, понял», – подумал Серизье.) Во всяком случае, вы должны твердо помнить, мой друг, – с силой сказал адвокат. – Ваша единственная надежда на спасение жизни в том, что присяжные признают, как я, что вы действовали в состоянии умопомешательства. И вы, разумеется, не должны мальчишески на меня дуться, если я на суде пойду даже дальше моей действительной мысли в описании вашего душевного склада. Предположим, вы из упрямства, из заносчивости на суде объявите, что вы были здоровы, хоть я этому и верить не хочу. Тогда мне вы именно этим и докажете, что вы сумасшедший. Но присяжные и суд в такие тонкости не входят, особенно при неблагоприятной экспертизе, как наша. Имейте это в виду! Если же я докажу присяжным, что вы действовали в состоянии невменяемости, и если они поверят в ваше раскаяние, то я очень, очень надеюсь на смягчающие обстоятельства. Какие могут быть доказательства заранее обдуманного намерения? Револьвер? Но может быть, вы носили револьвер при себе всегда… Это одна из ваших многочисленных странностей…
– Это именно так и было. Месяца три носил постоянно.
– Неужели? Но отчего же вы мне этого не сказали раньше? Ведь это очень важно!.. Не видел ли у вас кто-нибудь револьвера? Не мог ли бы кто-нибудь засвидетельствовать? Это необычайно важно!
– Нет, я, разумеется, никому не показывал.
– А зачем вы его купили? Не из ваших ли анархических убеждений? Не потому ли, что анархисту полагается быть вооруженным? Или просто по мальчишеской любви к оружию? По воспоминаниям о романах Буссенара и Гюстава Эмара?
– Я купил револьвер, чтобы убить Шартье.
Серизье посмотрел на него с раздражением.
– Вам, конечно, виднее. Но если вы намерены на суде осложнять мою задачу, то лучше скажите мне прямо! Я могу отказаться от защиты, а вы обойдетесь без защитника или пригласите кого-либо другого… Вы уже достаточно себе повредили показаниями у следователя.
– Я вам очень благодарен, мэтр, – поспешно сказал Альвера.
– А если благодарны, то постарайтесь понять то, что я говорю. В десятый раз повторяю вам: ваша единственная надежда, что присяжные могут признать отсутствие заранее обдуманного намерения. Если они признают заранее обдуманное намерение, то надежды у вас быть не может, вы будете казнены, – сказал Серизье в раздражении: этого говорить не полагалось. – Когда вы вернетесь в камеру, подумайте обо всем этом хорошенько… А теперь у меня есть еще и небольшое дело…
Он заговорил о дополнительной экспертизе. Это, собственно, был предлог: ему не хотелось допустить мысль, что он приехал для обучения подзащитного показаниям. Поговорив минут десять, Серизье встал и простился. Альвера сделал какое-то движение. Адвокату стало его жаль. «Какие ночи, должно быть, проводит этот несчастный!» – подумал он и самым бодрым голосом сказал: – Ну, не теряйте надежды, мой друг. Я очень, очень надеюсь на смягчающие обстоятельства. Суд присяжных всегда лотерея, но есть основания думать, что присяжные примут во внимание ваше искреннее раскаяние и вашу юность… Кстати, отчего бы вам не побриться? Доказать заранее обдуманное намерение прокурору будет трудно, если только вы ему в этом не поможете… До скорого свидания, мой друг», – он поспешно вышел с чувством большого облегчения. «Слава Богу, плача не было…»
«Да, да, это знает каждый ребенок! – думал Альвера, вернувшись в камеру. – Все погибло из-за одной минуты растерянности. Но кто же мог предвидеть радиоаппарат? Дело было рассчитано научно, во всех подробностях, за исключением одной, которую предусмотреть не мог никто в мире. Конечно, если б тогда не трогать аппарата, соседи обратили бы внимание не раньше чем часа через два, а скорее на следующее утро. Если б прервать ток, никто и вообще не обратил бы внимания до прихода поденщика. В обоих случаях я был бы спасен. В Париже они не могли меня найти. Но богат не был бы, нет, здесь тоже была ошибка…» Из допросов он знал, что при нем, в бумажнике месье Шартье, было найдено всего 1500 франков. Это в первую минуту его поразило: значит, и тут расчет оказался неверным! «Ну что ж, не рассчитал, провалился, как дурак, как мальчишка. Теперь придется «заплатить свой долг обществу». Сколько раз об этом будет сказано на суде и потом, в газетных отчетах: «Il paya sa dette а la société»[138]. Он усмехнулся: «Мой долг их обществу! И хорош способ уплаты долга!..»
К его удивлению, сторож вошел в камеру несколько раньше обычного времени и спустил на ночь койку, с утра прикреплявшуюся к стене. «Вероятно, это именно мне теперь делаются поблажки», – почти весело подумал он. Тотчас по уходе сторожа Альвера разделся и лег. В камере было довольно холодно. Он обогрелся под одеялом и радостно вспомнил свои мысли о том, что человеческая жизнь состоит из кусочков. «Да, да, это было верно, и я в самом деле благодарен вот за этот кусочек, за свою последнюю ночь… Впрочем, не последнюю: дело едва ли кончится в один день. И почему же после приговора начнутся какие-то иные дни и ночи? Разве я не знаю приговора заранее? Что же изменится? Адвокат патетически заявил, что подаст жалобу, кассационную, или апелляционную, или как это у них называется? Я для приличия поломаюсь – хотя зачем приличие? – и соглашусь: подавай. Это займет не меньше месяца». Ему не раз хотелось спросить у Серизье, сколько времени обычно проходит между приговором в первой инстанции и отклонением жалобы во второй; но спрашивать было стыдно, не спросил. «Стоит ли в самом деле подавать жалобу? Разумный ответ: конечно, не стоит. Из-за нескольких недель жизни – такой жизни! – незачем лишаться красивой формулы: «он отказался подать апелляционную жалобу». С другой же стороны, теперь красивые формулы тоже ни к чему, и никакого значения не может иметь фраза в отчете газет, которых я вдобавок и не прочту. Все-таки еще надо будет подумать…» Он знал, однако, твердо, что согласится на подачу жалобы. «Да и нельзя не согласиться: ведь останется еще целый месяц кусочков! У многих других и этого нет. И если в самом деле будет война, то миллионы «ни в чем неповинных» французов умрут гораздо более страшной смертью, разорванные на части, сожженные, отравленные газами, и это очень хорошо, и дай бог только, чтобы такой же – нет, еще худшей – смертью погибли миллионы немцев! Пусть они все истребят друг друга, туда им дорога, их обществу, которому я скоро заплачу свой «долг»…»
137
«Давайте договоримся», или «услышим друг друга» (фр.).
138
«Он заплатил свой долг обществу» (фр.).