Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 116



– Лично я не был бы удивлен, – встрепенувшись, ответил Майер. – Зная Германию, зная тех якобы республиканцев, которые у нас правили, я всегда говорил, что…

– Тогда вы человек исключительной проницательности. А я не мог себе представить, как в кинематографе не могу предвидеть, что маркиза себя нататуирует и бросится в море, дабы навести подозрения своего мужа на преступную красавицу.

– И все-таки с отступлениями назад, с уклонами в сторону история идет к социалистическому строю, как бы вы над этим ни насмехались, дорогой друг, – сказал Серизье. – Что прошло, то прошло. Заметьте, даже австрийский маляр, который, прочно засев на престоле Гогенцоллернов, видимо, не прочь присоединить к нему еще и престол Габсбургов, все же монархии не восстановил, капиталистов старается не баловать, по крайней мере, открыто и к идеям манчестерской школы не вернулся. Несправедливые социальные формы понемногу отживают везде.

– Они полежат в исторической могиле и затем, быть может, благополучно, хоть не без червей, воскреснут: дайте только отдохнуть одному поколению или подрасти другому. Исторические гробницы, в отличие от настоящих, строятся с расчетом на воскресение.

– «И возвратится ветер на круги своя»? Это несколько старо.

– И не вполне верно. Возвращающийся ветер не совсем таков, каким был прежний: он хуже или, по крайней мере, противнее, у него нет прежней свежести, нет наивности первого зефира… Быть может, эта милая барышня увидит восстановление капитализма у себя на родине. Но боюсь, новый капитализм будет без мягких гуманных заводчиков и без свободы стачек.

– Никогда у нас никакого капитализма не будет! – бойко сказала Надя, довольно свободно справляясь с французской фразой. «Ничего, отлично вышло».

– Слышите, неисправимый мизантроп, – с легкой тревогой вставил Кангаров, неопределенно бегая по столу глазами.

– Никто не может сказать с уверенностью, что именно соблазнит человеческую романтику после установления социалистического строя. Вполне допускаю, что душу людей потянет именно к восстановлению социального неравенства посредством ли переворота или неспешной эволюции. Появятся капиталисты-революционеры и капиталисты-революционеры; каждая из этих групп создаст свою теорию социального прогресса. Кто же им может помешать иметь о прогрессе свое мнение?.. Но во всяком случае, что бы с миром ни случилось, можно сказать с уверенностью: хуже, чем теперь, не будет. Еще никогда, кажется, в истории не было столь мерзкого, как в наши дни, противоречия между красивыми речами и скверными поступками. В былые времена – нисколько их не идеализирую – одни произносили хорошие слова и не делали сознательно нехороших дел; другие делали сознательно нехорошие дела, но не произносили хороших слов. Или, по крайней мере, прежде это противоречие было менее заметно. Если все будет идти по-нынешнему и если XXI столетие наступит, то наши политические, наши философские идеи окажутся до смешного бесполезными – вроде как в странах полярного климата были бы до смешного бесполезны красивые южные дворцы с террасами, со сквозными галереями. Диктаторы далеких веков ставили себе определенную цель, в большинстве случаев разумную, – у римлян даже в законе указывалась цель избрания диктатора: dictator rei gerundae causa[114]. Теперь в Европе негритянским нравам соответствуют негритянские царьки. Все это, как говорит один мой приятель, кончится как Марна: в Шарантоне. Разумеется, в мировом Шарантоне. И право, не надо бы кричать ни о 14 июля, ни об 11 ноября теперь, когда в Берлине сидит Гитлер, а… (он хотел добавить: «а в Москве Сталин», но опять вовремя спохватился). От идей обеих этих дат уже не сохранилось ничего; может быть, скоро ничего не сохранится, к несчастью, и от их материального содержания. Эльзас два раза переходил от немцев к французам и обратно и, верно, будет переходить еще двадцать два раза. В конце концов же им завладеют какие-нибудь монголы, так как от Европы останутся более или менее интересные, хоть смешные идеи, но не останется живых людей.

– Кассандра, не танцуйте над развалинами еще не развалившейся Трои. Что бы вы ни говорили, отжившее не вернется.

Вермандуа оглянулся на графиню и ласково ей улыбнулся.

– Знаю, что я всем надоел. Стоит ли нам огорчаться и огорчать других? Есть прекрасные женщины, прекрасные книги, прекрасные земли. Отжившее не вернется? Готов об этом пожалеть. Мне досадно, что я, по главной неосторожности своей жизни, явился на свет Божий в XIX веке. Надо было родиться лет триста тому назад. Я бы был любовником Нинон де Ланкло, знал бы рыцарей в латах, видел бы пап, носивших бороду. Вместо жуликов-издателей меня кормил бы Людовик XIV.

– Может быть, вблизи все это было и не так уж мило.

– Даже наверное. Но люди любят разнообразие. Гёте говорил: «Человечество, точно больной в постели, все мечется с одного бока на другой, как бы улечься покойнее». Еще ярче выразил эту мысль Лютер: «Мир, что пьяный мужик верхом на осле: поддержишь его слева, он падает направо; поддержишь его справа, он падает налево…»

– Дорогой друг, вы положительно злоупотребляете цитатами.



– Это худший из моих пороков… И я нисколько не удивлюсь, если в Германии на смену Гитлеру придет немецкий Сталин…

– Аминь! – воскликнул Кангаров. Но французы не поняли его восклицания, так как он произносил «amigne».

– …А в России на смену Сталину придет русский Гитлер, – закончил за Вермандуа банкир, не очень церемонившийся с хозяином: договор о сделке уже был подписан.

– Это вы сказали, неисправимый буржуа, – примирительно произнес Вермандуа.

– Как вы советуете, cher maître? Кирш, мараскин и арманьяк? – опять поспешно спросил Кангаров, с неприятным чувством оглянувшись на Вислиценуса.

XXI

К кофе гости за столом переместились. Кангаров покинул свое место и, перенося с собой стул, стал подсаживаться то к одному гостю, то к другому: поговорил с графиней, с Серизье, сел между Тамариным и Надей; это была конечная цель его маневра. Обед удался на славу, приглашенные получили все, на что могли рассчитывать, от мыслей Вермандуа до хереса и шампанского; теперь хозяин мог подумать и о своем удовольствии, тем более что общий разговор не умолкал ни на минуту. Не принимал в нем участия только Вислиценус. «Хоть бы из приличия слово сказал. Ну, да черт с ним!..» – подумал Кангаров, но не очень сердито: так был доволен своим вечером.

– Правда, обед был на ять, Командарм Иванович? – спросил он, садясь между Тамариным и Надеждой Ивановной. – Я думаю, можно теперь поболтать и по-русски, они не слышат.

– Отличный обед, тут кормят на славу, – ответил Тамарин и на всякий случай добавил: – По крайней мере, если судить по-нынешнему. – Не надо было думать, что он иногда и один заходит в столь дорогой ресторан. Тамарин в самом деле тут не был двадцать пять лет; в начале обеда он старался вспомнить, когда именно и с кем был в этом ресторане в последний раз. Воспоминание о потонувшем мире было теперь ему так странно. Здесь его больше всего смущала разнородность общества; вся его жизнь прошла в обществах весьма однородных: сначала среди гвардейского офицерства, позднее в советской бюрократии. И хотя Надежда Ивановна к его обществу отнюдь не принадлежала, он тут, естественно, держался ее – вроде как теснятся инстинктивно друг к другу, делая вид, что находят все очень интересным и хорошим, христиане, случайно попавшие в синагогу или мечеть.

– Вот куда уходят народные деньги! – сказала Надя. Вернее, чуть заплетавшийся язык ее сам выговорил почему-то эти слова, вероятно, по принципу наименьшего усилия: ей часто случалось их произносить. Если б не вино, она и в шутку не позволила бы себе здесь таких слов, несмотря на отеческое отношение к ней Кангарова. Посол, однако, не рассердился.

– А что, если я тебе ушки надеру за такие за слова? – ласково сказал он. – По существу, ты, конечно, права, но с волками жить – по-волчьи выть… Все-таки вкусно, – добавил он с легким вздохом, как бы показывавшим, что мысль о народных деньгах отравляет ему удовольствие от обеда. – В будущем все так будут есть каждый день. У меня в жизни – не скрываю, хоть немного и стыдно, – это большое удовольствие. Тебе как понравилась утка с апельсинами?

114

Диктатор для пользы дела (лат.).