Страница 35 из 116
Вначале Тамарин по восемнадцатилетней привычке разговаривал с Надеждой Ивановной сдержанно и осторожно, как со всеми. Потом стал несколько откровеннее, особенно когда узнал, что Надя – дочь профессора, что у них было небольшое имение и что ее отец был дворянин (она как-то вскользь шутливо об этом упомянула). Все это решительно ни в чем никакой гарантии не давало. Но общее впечатление Тамарина от Наденьки было таково, что понемногу он стал смелее: прежде упоминал о начальстве не иначе как с достойно серьезным видом, потом – с легкой улыбкой, которую можно было понимать разно, а еще позднее заговорил почти откровенно: ясно почувствовал, что эта не донесет. Стал рассказывать ей и о прошлом, о своей прежней жизни, о своих родителях. Надя слушала без особого интереса, но не без любопытства: приблизительно так, как могла бы читать «Домострой» или летопись Нестора.
Когда Кангаров вернулся, Надежда Ивановна с преувеличенным жаром ему сообщила, что командарм о ней заботился прямо как родной: «Удивительно милый старик, удивительно!» В знак признательности Кангаров пригласил Тамарина на свой обед. «Да, он очень достойный человек и прекрасный беспартийный спец…»
XIII
Тамарин тоже был доволен Надеждой Ивановной. До ее приезда ему случалось проводить по нескольку дней подряд, не разговаривая ни с кем, кроме лакеев и лавочников. Это, впрочем, его почти не тяготило. Много лет он не чувствовал себя так хорошо, как теперь в Париже: ежедневно благословлял бога за то, что досталась командировка, и с ужасом думал, что, быть может, скоро придется вернуться в Москву. При всей своей честности и служебной добросовестности он, сам почти того не замечая, немного затягивал работу, для которой был командирован.
Вставал он в шесть часов утра и часа полтора работал дома натощак – чай готовить по его системе было тут невозможно, да во Франции надо пить кофе. Обычно он завтракал в кофейне, отчасти из экономии – в гостинице дороже, – отчасти потому, что утренняя прогулка по Парижу доставляла ему большое удовольствие. В восьмом часу выходил из дому и направлялся в боковую улицу, к писчебумажной лавке. Газеты можно было купить и ближе, но писчебумажная лавка казалась ему более надежной: кроме французской газеты, он покупал русскую, эмигрантскую, и это удобнее было делать внутри лавки, чем в киоске на улице. Клал газеты в карман так, что видна была только французская, и отправлялся в кофейню, всегда одну и ту же. Там его уже знали в лицо. Гарсон, особенно приветливый в этой кофейне, после радостно-певучего «Bonjour, Monsieur», не спрашивая заказа, приносил ему кофе и корзинку с круассанами и сам уже знал, сколько надо налить кофе, сколько молока. При этом обычно говорил: «Fait beau aujourd’hui, hein?»[78] – или что-нибудь такое. Никто здесь не знал ни его имени, ни национальности, ни положения, и Тамарин понимал, что если он скоропостижно умрет в кофейне, то и приветливая хозяйка, и приветливый гарсон нисколько не огорчатся – разве только пожалеют, что стало одним клиентом меньше. Но в самых формах этих, в радостных улыбках, в «Fait beau aujourd’hui» была человеческая приветливость, от которой он совершенно отвык в Москве. Люди здесь были равнодушны, но не отравляли друг другу жизни, не доносили, не служили секретными сотрудниками полиции.
В кофейне он оставался с полчаса и всегда удивлял гарсона тем, как, читая, развертывал газету: на столе видна была только небольшая часть газетного листа, а уж заглавия никто прочесть не мог бы. Неприятностей с ним никогда не было, знакомых он в кофейне ни разу не встречал, шпионов тут ждать не приходилось, но так поступать было благоразумнее. Русскую газету он читал с удовольствием, это стало привычкой, от которой, он знал, в Москве будет отучиться нелегко. Буква ять и твердый знак вначале его поразили: он и умилялся – пахнуло старой жизнью, – и рассердился: «Какая оторванность у этих людей!..» Собственно, из того, что в газете писалось о России, три четверти было правдой; командарм Тамарин от себя мог бы еще немало прибавить такого, чего люди, писавшие в эмигрантских газетах, не знали и знать не могли. И все-таки чтение его раздражало: «Нет, эти люди многого не понимают, то, да не то, чего-то эдакого им не хватает, – говорил он себе, хоть едва ли мог бы объяснить, чего именно не хватало этим людям. – Эдакая оторванность, эмигрантщина, да. Все же читать интереснее, чем то, что пишут у нас…» Но он сам не вполне был уверен, где для него, собственно, «у нас», и, бодрясь, только говорил мысленно: «Да, односторонни, узки… Нельзя же все эдак-то…»
Напившись кофе, Тамарин оставлял деньги на столике (в первые дни его изумляло, что это можно делать спокойно: никто денег не стащит), гулял по улицам левого берега или по Люксембургскому саду, затем, когда было совершенно необходимо, отправлялся по служебным делам, – большую часть своей работы делал дома. В двенадцатом часу обычно возвращался в гостиницу; он жил все в той же гостинице, в которую попал в день приезда в Париж. Его комнату убирали рано; вернувшись, он тотчас вновь садился за пишущую машину. Завтракал очень легко в своем номере – кусок ветчины, сухарь, незачем полнеть. В пять часов, закончив трудовой день, снова гулял, с удовольствием чувствуя нарастание аппетита. Обедал плотно то в одном, то в другом ресторане из не очень дорогих и всегда выпивал полбутылки хорошего бордоского вина: эту роскошь (да еще покупку книг по военным вопросам) Тамарин себе разрешал: «В Москве такого вина не найдешь, а за кислятину платить раз в десять дороже». Нередко отправлялся в кинематограф или в какой-либо легкий, немудреный театр – «без претензий, мило и весело, как умеют французы».
Чаще, впрочем, он сидел по вечерам дома. С полчаса решал крестословицы, тоже из эмигрантских изданий: французские решать было очень трудно, хоть он недурно знал французский язык. Иногда раскладывал пасьянс – обычно загадывал, долго ли продлится командировка. В винт играть было не с кем; это составляло немалое лишение. Иногда вместо пасьянса Тамарин читал книги, и не только Клаузевица. Решил перечитать в Париже классиков, купил украдкой – в эмигрантском магазине – шеститомное эмигрантское издание Пушкина. «Что ж, Пушкина где угодно можно купить… Эк, однако, скверно издали!» – подумал он, тоже с некоторой радостью, как Надежда Ивановна. Многое очень ему понравилось, особенно «Дубровский» и «Повести Белкина», но и то, чем он в душе не слишком восторгался, Тамарин читал с удовлетворением, вспоминая, как впервые это прочел полвека тому назад – «да, может, с тех пор и не читал. В этом-то главная прелесть классиков… Не говоря, конечно, об их достоинствах…».
Случалось, за книгой он думал о другом, о своих делах. Если бы твердо знать, что командировка затянется надолго, можно было бы снять комнату с кухней и ванной, купить радиоаппарат и новую пишущую машину. Прожить бы так в Париже остаток дней, спокойно, занимаясь полезным для русской армии трудом, не делая низостей, не подписывая гнусных телеграмм, никому почти не угождая (чуть-чуть угождать, впрочем, иногда приходилось и здесь). Только перед самой смертью, так, недели за две, когда уже нечего опасаться, вернуться бы домой, чтобы умереть в Петербурге, где родился. И как раз тогда, когда он об этом думал, Тамарин с сильным, ему самому непонятным волнением прочел у Пушкина: «Он сказал мне: «Будь покоен, – Скоро, скоро удостоен – Будешь Царствия Небес, – Скоро странствию земному – Твоему придет конец. – Уж готовит ангел смерти – Для тебя святой венец…»
Просьба Кангарова «взять под свое покровительство» молоденькую секретаршу вначале была не слишком приятна Тамарину: он свыкся со своей парижской жизнью, ничего в ней менять не хотелось. Но девочка оказалась очень милой и скоро внушила ему ласковые, почти нежные чувства, смешанные с жалостью: «Они ведь все настоящей жизни и не видели, от рождения обижены Богом. А умненькая и способная».
78
«Хороша погода, а?» (фр.)