Страница 33 из 116
XII
Надежда Ивановна в самом деле обрадовалась, когда Кангаров-Московский неожиданно (он готовил ей этот сюрприз) сообщил, что берет ее с собой в Париж. «Ты у меня, детка, будешь переводчицей, благодари папу и маму, что научили тебя иностранным языкам», – сказал озабоченно-радостно посол. Теперь он уже без стеснения, открыто говорил ей «ты», причем служащие посольства делали невинные лица: что ж, это совершенно естественно. Эдуард Степанович особенно ясно показывал всем своим видом: «Отчего же нет? Это совершенно в порядке вещей, и я тут решительно ничего не вижу; да если б и видел, то я – дипломат…» Надежда Ивановна знала, что ее поездка с Кангаровым даст повод к злословию и к шуткам, но думала, что это ей совершенно безразлично. У нее вообще были холодные отношения с товарищами. «Говорят, ну и пусть говорят все, что им угодно». Быть две-три недели в постоянном обществе Кангарова ей не очень улыбалось, но когда же будет другой случай увидеть Париж? Все утверждали, что это лучший город в мире – после красной Москвы. Впрочем, рассуждать ей не приходилось: приказ начальства.
У Кангарова перед отъездом вышла ссора с женой. Елена Васильевна приняла мученический тон – из последнего действия «Марии Стюарт»: «Граф Лейстер, вы сдержали слово: – Вы обещали руку мне подать, – Чтоб вывести меня из заточения, – И… подаете». Елене Васильевне из-за революции не удалось сыграть роль Марии Стюарт, но, по тому, как она хотела сыграть эту роль, краткая, заключительная сцена с графом Лейстером перед эшафотом выходила потрясающей, особенно должна была потрясать зрителей выраженная многоточием пауза: «И… подаете» – после брошенного вполголоса, но с необычайной силой «подаете» она, с высоко поднятой головой, быстро отходила в глубину сцены, а уничтоженный граф Лейстер стоял, закрыв лицо руками; затем публика сидела несколько минут в оцепенении и разражалась бурей рукоплесканий, причем в театре долго, очень долго стоял рев и стон восторга: «За-поль-ская!..», «Бр-ра-во!», «За-поль-ская!..» Особенно трогали Елену Васильевну несколько минут оцепенения перед бурей рукоплесканий. Хотя такой сцены нигде не было и не могло быть с сотворения мира, но об этих нескольких минутах она читала в биографиях всех великих артисток и твердо рассчитывала то же увидеть в собственной юбилейной биографии с портретами, с надписью на обложке: «Е.В.,Запольская». Имя «Елена Васильевна» ей, впрочем, не нравилось: было бы лучше называться Ариадной или, по крайней мере, Ириной.
Мученический тон жены, хорошо Кангарову известный, обычно приводил его в бешенство. Он попробовал огрызнуться, сказал, что едет в Париж по делам служебной необходимости, а ее оставляет, слава Богу, в достаточно хорошем месте: «Никогда так, голубушка, не жила». Это вышло неудачно, и тон Елены Васильевны стал еще надменнее – тон действия третьего: «Какие речи слышать я должна! – Когда моя венчанная глава – Вам не священна, так мои страданья – Должны бы, сэр, для вас священны быть…» У Елены Васильевны, как недавно выяснилось, давление крови было 19, и волновать ее не годилось. Расстались они весьма холодно. Наденька была совершенно не виновата в их ссоре, но отъезд произошел в настроении неприятном. «Температура десять градусов ниже абсолютного нуля, – радостно сказал Базаров, – амбассадерша поехала покупать серную кислоту». – «Не понимаю, что вы хотите сказать», – холодно ответил Эдуард Степанович.
В дороге Кангаров достаточно надоел Наде отеческим отношением, «деткой», анекдотами, шутками. Анекдоты и шутки у него всегда были одни и те же, и рассказывал он их не менее как два раза подряд, а в случае большого успеха главную фразу анекдота повторял с хохотом в третий раз, – обычно хохотал еще и перед тем, как приступить к рассказу: «Я вспомнил один очень смешной анекдот…» Тем не менее путешествовали они приятно, вместе гуляли на станциях по перрону, вместе обедали в вагоне-ресторане. Кангаров знал толк в еде, хоть вырос в бедной семье. Надежда Ивановна невольно ему завидовала: с таким аппетитом и удовольствием он ел, критикуя каждое блюдо. «Я, детка, обедывал в лучших ресторанах мира, – рассказывал посол, – но прямо тебе скажу: какие-нибудь кильки, рубленая селедка, малосольные огурцы стоят самых тончайших яств. И поверь, первый признак гастронома: ценить не только разные деликатесы, но и простые блюда – этим настоящий гастроном отличается от сноба. Со всем тем в Париже мы с тобой побегаем по знаменитым ресторанам, готовят у них изумительно». – «В знаменитых ресторанах я не бывала, но, по-моему, у нас в Москве едят лучше, чем у них», – сказала Надя. Кангаров на нее покосился.
Разговаривали они обо всем, кроме политики. Посол с большим увлечением говорил о любви, сладко поглядывая на Надежду Ивановну (что всегда ее веселило), о своих встречах, о своих вкусах. К удивлению Нади, оказалось, что он очень любит сельское хозяйство, огородное дело, цветоводство; у него даже оказались особые познания по тюльпанам; он произносил ученые названия, которых Надя никогда не слыхала: «Tulipa pubescens», «Rex rubrorum», и рассказывал о тюльпанах разные истории, вроде того, что название их происходит от сходства с турецким тюрбаном, что из-за «Semper augustus» в Голландии произошел какой-то исторический крах и что на языке цветов тюльпан означает гордость (при этом многозначительно взглянул на Надю). В увлечении он даже нарисовал пышный тюльпан на оборотной стороне меню – вышло совсем недурно. «Странно! – подумала Надежда Ивановна. – Мне казалось, что, кроме карьеры и женщин, его ничто не интересует. Это в нем очень привлекательная черта… Право, нет плохих людей». Разболтавшись, Кангаров сознался, что мечтает о своем «клочке земли»: иметь где-нибудь (он не говорил, где именно) свою дачку (чуть не сказал: виллу), сажать деревья, цветы, завести собак. «У вас положительно буржуазные идеалы», – смеясь, сказала Надежда Ивановна. «Почему же буржуазные? Социализм обобществляет только орудия производства, а я рад был бы и вообще отойти от политики». «Кто же тебе мешает?» – подумала Надя и, чтобы не поддакивать однообразно во всем, поспорила: «Скоро соскучились бы на дачке с яблонями и с собаками». – «Я? Никогда! Ты меня не знаешь!» – воскликнул посол вполне искренно и чуть было не добавил: «С Еленой Васильевной действительно повесился бы от тоски, а вот с тобой нет!..» Он вздохнул.
В Париж они прибыли утром (Кангаров теперь нерешительно говорил о себе: «я прибыл» – и скромно опускал глаза). Остановились в очень хорошей гостинице; для себя посол взял номер из двух комнат с ванной, а для Надежды Ивановны небольшую, но хорошую комнату в другом этаже, чтобы не злословили. «Ну-с, детка, – сказал он, – теперь разделимся, и давай себя приводить в порядок… Выкупаемся после дороги, позвоним кому надо, а обедать будем вместе. До обеда ты, если хочешь, побегай по Парижу Ивановичу, славный городок, хоть август и не подходящее время для его осмотра». Ему очень хотелось показать Надежде Ивановне Париж, но нельзя было требовать, чтобы детка ждала, пока он освободится. «Смотри только, не попади у меня под автобус. Это я тебе строго запрещаю». Надежда Ивановна сделала испуганное лицо и тотчас исчезла в восторге от того, что освободилась: «Уф, отдохну!..»
В самом лучшем настроении духа Кангаров послал за газетами, уже раздевшись, принял их через дверь и с наслаждением опустился в ванну: очень любил читать в воде. Времени было еще много: звонить по телефону надлежало не раньше как через час. Он развернул газетный лист – и помертвел: в Москве преданы суду лица, еще недавно занимавшие самые высокие посты в государстве, а теперь обвинявшиеся в самых ужасных преступлениях. Сообщение это было настолько важно и сенсационно, что даже иностранные газеты передавали его с большими заголовками на первой странице. Из телеграмм следовало, что обвиняемые во всем сознались и покаялись. Однако на этом Кангаров даже не остановился: так бессмысленны были обвинения. «Господи, что же это он делает? – прошептал посол. – Ведь ближайшие соратники Ильича!» Всех этих, очевидно, обреченных на казнь людей он очень хорошо знал, работал с ними, обедал, шутил, обменивался мыслями в течение многих лет.