Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 211



— Да нет, не то чтобы очень…

Маруська просто вспыхнула. Осетру показалось, что если бы она сидела, то просто бы медузой растеклась по стулу…

— Маруся! — крикнул от стойки Макарыч. — Ты о других клиентах, случаем, не позабыла?

— Нет, папа! — Взгляд Маруськи переполнился сожалением. — Сейчас!

Она вздохнула, схватилась за поднос с пустой тарелкой и ушла в кухню.

А Осетр взялся за биточки и тут же обнаружил, что у него проснулся просто зверский аппетит. Маруська, что ли, вызвала его? Или мысли о Яне… Интересно, что она сейчас делает?

Биточки тоже оказались чрезвычайно вкусными.

Должно быть, загорает и купается на знаменитых лазурных пляжах Дивноморской Ривьеры… И вовсю любезничает с отдыхающими молодыми людьми…

Эта мысль потрясла его. И в самом деле, почему он решил, что Яна должна вспоминать его, вот так же, как он ее? С какой стати? Это у него, кадета-«росомахи», не было широкой возможности общаться с девушками. Но дочери представителей высшего света ведут совсем другую жизнь. Конечно, они тоже где-то учатся, но такого жесткого распорядка дня у них наверняка нет. И на людях они бывают гораздо чаще! И вообще они — великородные, и этим все сказано!

Душа вдруг переполнилась горечью и чем-то очень похожим на ненависть, и Осетр даже не догадывался, что это ощущение называется ревностью.

А потом снова подошла Маруська и жарко шепнула:

— Давайте встретимся сегодня вечером?

И ревность ответила за него:

— Давайте.

— Приходите на угол Солнечного и Малиновой к восьми часам.

И ревность ответила:

— Приду.

Маруська просияла глазами, забрала очередную опустевшую тарелку и ускакала.

А Осетр снова прислушался к себе. Незнакомые ощущения медленно покидали душу. Уходили горечь и нечто похожее на ненависть. И мысль о любезничающих с Яной молодых людях уже не казалась столь дикой. В конце концов, любезничать и любить — очень и очень разные вещи, хотя — у этих слов и один корень…

Однако всё это было не главное. А главное было в том, что на место уходящих ощущений приходило новое, доселе совершенно незнакомое, и Осетр не знал, не только как оно называется, но что даже существует такое.

Глава двадцать пятая

Когда Осетр пришел на угол Солнечного проспекта и Малиновой улицы, Маруська уже ждала его. Она стояла под большим деревом, густой листвой скрытая от света окон ближайшего дома.

— Я здесь, Остромир! Идите сюда!

Осетр вздрогнул и шагнул в тень.

Через мгновение на него словно ураган налетел. И закружил бы в танце-объятии, если бы Маруська не боялась привлечь внимание посторонних.

А так она просто крепко-накрепко прижалась к нему, так что они оба мгновенно ощутили все выпуклости и впадинки, все упругости и мягкости, все сучки и трещинки. И свои, и чужие…

— Пришел… Пришел… Пришел… — Она просто задыхалась.

И ему мгновенно стало ясно, что все свое скоро и неизбежно станет чужим, а чужое — своим.

— Идем же! Папа сейчас в «Ристалище», а я отпросилась на часик. У нас дома никого нет.

— А мама? — тупо сказал Осетр.





— А мама давно умерла. Когда я еще была маленькой.

В ее словах не ощущалось горести, и он не стал просить прощения за вопрос.

— Идем же скорей! У нас совсем мало времени! — Она вцепилась в его руку горячими пальцами и потащила за собой, и у него не было сил сопротивляться. Ибо ему казалось, что это происходит не с ним. Вернее, с ним, разумеется, но на месте Маруськи сейчас была Яна, это она тащила его по коридору «Дорадо» в свою каюту, где не было няни Ани, где не было Макарыча, где не было давно умершей Маруськиной матери…

Его протащили сквозь какие-то, к счастью, не колючие кусты, заставили шагнуть на ступеньку.

— Не споткнись!

И он не споткнулся, хотя тут была абсолютная темень. Раз не споткнулся, два не споткнулся, и три, и четыре!.. И еще бы сто раз ощутил свою росомашью ловкость и ночное пространственное чутье, но тут ступеньки закончились.

Звякнул ключ, явственно распахнулась невидимая дверь, его опять куда-то потащили.

«Сейчас тут окажется Макарыч!» — подумал Осетр.

Но Макарыча не оказалось. Невидимая дверь закрылась, отсекая их от улицы, от ступенек, от неба, от всего Заданилья — и как будто отрезая все пути к отступлению, и не оставалось иного выхода, кроме как принять этот навязываемый бой, в котором наверняка не окажется победителя, зато будут двое побежденных. А Маруська уже рвала с него куртку…

— Ну что же ты как неживой! Да господи же боже мой! Рукав за что-то зацепился!

Нет, неправда, он был сейчас никакой не «росомаха», он был крыса тыловая, он слизняк вонючий, и от того, испытанного после «божьей крови» ощущения не оставалось ничего, и все более становилось ясно, что еще несколько мгновений, и все в жизни станет иным, но он не приложит к этому изменению ни капли своей воли…

С треском разошлась липучка на рубашке, и горячие руки скользнули по его груди, потом исчезли, и послышался еще треск, и еще, и скользнули по его груди какие-то тряпки, а потом что-то твердое и упругое, и даже более горячее, чем Маруськины руки, притиснуло его спиной к стене.

— Ну давай же. Давай же! Не стой же истуканом! Горе мое! Ты в первый раз, что ли?

— Да, Яна!

— Я не Яна! Но это не важно!

Он вдруг понял, что это горячее и упругое уже почти принадлежит ему — вот только стоит чуть-чуть шевельнуться, поднять руки и коснуться этого упругого, и падет оцепенение, и налетит новый ураган, и опрокинет их на пол, и опять пойдут трещать липучки на одежде, а потом и одежды на теле не окажется, и тогда случится… НЕПОПРАВИМОЕ! Непоправимое, потому что после этого он никогда не сможет посмотреть в глаза Макарычу и Чинганчгуку, Каблуку и Карабасу, и пьяным хмырям, жаждущим даровой выпивки, и всем мертвякам, и всем черепам, и даже самой Маруське. А главное — он никогда не сможет посмотреть в глаза Яне.

Яне… Янке… Яночке… Янулечке…

Ураган налетел — ураган стыда и жуткой вины за еще неслучившееся.

Он поднял непослушные руки и коснулся горячего и упругого, наткнулся на твердые оттопырки, и где-то в самых глубинах души мелькнуло сожаление о том, что уже никак не могло случиться, но Осетру даже не пришлось сопротивляться ему — сожаление улетело прочь, сменившись тем, что Осетр еще не до конца осознавал, но что миллиарды людей называли любовью. И верностью. По отношению к другой…

И Маруська, в первый момент принявшая прикосновение его рук за ласку, вдруг ощутила смертельный холод, идущий от его ладоней, и мгновенно поняла, что ее отталкивают. Этот холод заставил сморщиться ее соски, и лишил упругости ее груди, и даже ТАМ все скукожилось и заледенело…

Потому что ее НЕ желали.

— Ты что?

— Я не могу.

— Да ты…

Маруська хотела взвизгнуть от разочарования и обрушиться на несостоявшегося любовника с площадной бранью, к какой приходилось иногда прибегать в «Ристалище», — а может, и оставить на его поганой физиономии несколько красноречивых царапин, — но от замершего во тьме парня шла странная сила, и эта сила лишила Маруську и раздражения и злобы, и осталось только сожаление, что не ее он любит и что никогда ее не будет любить, и никто ее так не будет любить, как мог бы этот парень, если бы не любил другую.

— Жаль, — только и сказала она и принялась прятать то, что всего лишь несколько мгновений назад могло бы стать их общим достоянием. Но не стало и никогда не станет — это было совершенно ясно Маруське и теперь удивляло ее, потому что у нее прежде уже были трое.

Вот так же, впотьмах — только не в коридорчике родного дома, а в кладовой «Ристалища», на пластиковых мешках с сахарным песком и парленовой крупой. Все там было почти так же — в начале — и совершенно не так же — в конце — и не было только сожаления.

— Ты прости меня, — прошептал парень. — Но я вправду не могу.

«Неужели ты не мужик?» — хотела спросить она. И не спросила, потому что он был мужик, только бесконечно чужой, и потому что стояло за ним нечто, чему она не знала названия, но что ощущала всей своей девичьей душой, жаждущей настоящей любви и настоящего счастья, которого здесь у нее нет и никогда не будет…