Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 43

Однако общее положение не улучшилось. Новый комплекс получился громоздким, ситуация с финансами, и без того шаткая, резко ухудшилась: надо было выплачивать высокие проценты. Директора менялись чуть ли не каждый год. О рынке сбыта никто не заботился. Конкуренты не дремали и предлагали товары лучшего качества по более низким ценам. Что ж, за все годы мы вложили в кооператив тридцать миллионов, и, видимо, не зря: даже смена директоров давала Марианне и Жанно возможность выступать с напыщенными речами о плодотворном сотрудничестве между нашими странами.

Едва церемония с фуршетом закончилась, как я отправился домой, взял из сарая мачете и мотыгу и принялся за работу на плантации своей прислуги, не испытывая ни ярости, ни ненависти. Просто делал то, что необходимо сделать. Вырыл маниок, срезал кусты с помидорами, перекопал землю и почувствовал себя настоящим кооперантом — то есть таким, который понимает, что у всех событий и явлений есть, как правило, своя подоплека, и потому не сентиментальничает. Эти овощные грядки были, возможно, неплохим подспорьем для многодетной семьи, но в то же время они чуть было не сорвали реализацию проекта со строительством сиротского приюта. Придя в следующую субботу с корзиной в руках, Эрнеста выбрала из кучи те плоды и клубни, которые еще не успели подгнить, и я сказал ей, что на месте овощных грядок вновь должны появиться цветочные.

В один из тех дней, когда новая ситуация стала для нас привычной, а война шла где-то далеко, я завоевал наконец расположение Агаты, и для меня наступила пора заниматься любовью — вдоволь и всласть. Прекрасная пора совокупления — с объятиями и ласками под душем, озорными играми на веранде, короткими соитиями по воскресеньям утром, долгими на вечерних зорьках, нежными лобзаниями под звездным небом, поцелуями взасос на кушетке. Нам предстояло превратить в траходром весь особняк — пять комнат и около тридцати предметов мебели. Их надлежало испытать на пригодность служить ложем. И надо сказать, они нравились нам с Агатой все без исключения, неудобные — даже больше удобных: комод с тонкими твердыми краями, стулья с колкой обивкой из сизальской пеньки… Мне были по душе короткие фразы после первых телодвижений, взаимные уверения в нежелании протереть друг другу кожу до дыр, отчаянные призывы образумиться на пике экстаза. Слова эти убеждали меня в том, что сознание Агаты оставалось ясным и что вожделение ее, несмотря ни на что, сочеталось с рассудительностью и благоразумием. А восклицания вроде «так можно?», «продолжай!», «расправь сначала складку на ковре, режет спину» или «сейчас, наверно, сведет мышцу, да ладно» — эти замечания технического свойства, как и сетования на несовершенство наших тел и их ранимость, напоминали о том, что мы проникли друг в друга, слились в объятиях и доходили до самозабвения в нашей телесности, которая притворялась дарящей нам страстность, а в действительности была препятствием и ставила экстазу пределы — ведь наши тела были для него лишь средством, но никак не целью.

Сколь часто мы ни любили бы друг друга, сколь обнаженными ни отдавались бы во власть нашего плотского влечения, во мне тлела толика стыда. Для Агаты в половом акте не было, казалось, ничего запретного, а если и было что-то предосудительное, то лишь потому, что мы не соединились брачными узами. Она любила, как ела, удовлетворяя потребность, за которую не несла никакой ответственности. Которая просто существовала и кричала, как ребенок, требующий за собой ухода. Самым ужасным для меня было то, что Агата, несомненно, осознавала эту потребность. Она знала, чего хотела, и не находила в моем вожделении ничего потаенного. Я был открытой книгой, она могла ее читать, но могла и отложить, как хотела, так и поступала. Мои темные желания, проявления страсти были у нее перед глазами — обозримы целиком и со всех сторон. Эта открытость беспокоила меня, ибо оставалось неясным, чего же криком требовало мое существо. А не лучше ли заставить его просто скулить? — задавался я вопросом, не находя на него ответа. Я боялся, что оно станет кричать еще громче, получая пищи все больше, и было бы, возможно, умнее наказать его презрением и хорошенько поморить голодом.

Но когда я видел Агату, видел серебряные блики на ее коже, ее губы и десны цвета свежей телятины, тогда я скользил языком по этой коже, по этим губам и деснам; а когда потом я целовал ее, мне хотелось дотрагиваться до нее; а когда потом я касался ее грудей, зада и затылка, мне хотелось вонзить в Агату мой фалл — чего бы она ни предлагала для этого; и когда наконец я пристраивался к Агате сзади или лежал под ней — там, куда занесла меня моя страсть, тогда я больше не знал, к чему бы мог стремиться еще, чувствуя в то же время, что цели так и не достиг. Агата не противилась моему натиску, однако это не означало, что она со всем соглашалась. Если ей не нравилась та или иная позиция, она не говорила просто «нет», а предлагала что-нибудь взамен, и тогда все казалось равноценным: палец в заднице — не порочнее поцелуя в губы. Для Агаты не существовало ничего непристойного по ту сторону морального запрета отдаваться мужчине, будучи не замужем, а поскольку мы уже преступили мораль, став грешниками, то не могли творить ничего, что делало бы грех еще более тяжким.





Это было выше моего понимания. В голове у меня роилось много мыслей, которым я давал волю лишь в определенных случаях, и, в сущности, меня интересовал при этом стыд, а также страх признать себя извращенцем. Приходя в возбуждение от своего же возмущения, я не мог себе представить, как все это функционировало бы вообще без стыда. Порой мне казалось, что мой фалл наполнен не кровью, а стыдом. Я был, несомненно, свиньей и развратником, ибо с какой стати я должен был бы трахаться, если б это не было порочным занятием? С чего бы мне пылать страстью к заднице Агаты, если бы ее анус не был вратами порока?

Как-то в субботу, Эрнеста с утра хлопотала по дому, мы сели в мою «тойоту», выбрали дорогу, огибающую Cercle sportif, миновали его и, проехав с полмили, остановились за живой изгородью, что было, конечно, верхом легкомыслия: мы оба рисковали в тот момент головой. За каждым банановым деревом вполне мог стоять местный житель, и на следующий день о нашей связи знал бы весь Кигали. И все-таки мы занялись нашим обычным делом. Меня возбуждали опасность и теснота на заднем сиденье; наши руки и ноги надо было куда-то девать, они нам мешали. Агата кричала, я прикрывал рукою ей рот, а когда все кончилось, она обтерлась, поправила кофточку, одернула юбку — и ни словом не обмолвилась о том безумии, в какое ее ввергла страсть.

На обратном пути я наблюдал за ней через зеркало заднего вида: пытался уловить какой-нибудь знак, — может быть, дрогнут губы или ресницы, хотел, чтобы она стала такой же порочной, как и я, но для нее решение заняться любовью в машине было всего лишь следствием сложившейся ситуации. Так люди ищут другой ресторан, увидев, что в том, куда они зашли поначалу, все столики заняты. Нам не терпелось трахаться. Особняк Амсар был занят. И потому мы трахались в машине. Вот и вся недолга.

Я был разочарован и стал спрашивать себя, а не кроется ли наслаждение в самом процессе — в слиянии наших секретов, в прикосновении моего фалла к отверстиям в ее теле. Прикосновения эти были, безусловно, приятными, однако в общем и целом я делал это конечно же не потому, что ее прелести обладали особой притягательной силой. Все эти детали не гасили наш пыл, но мне нравились минуты, когда я мог остаться один и поразмышлять об интимнейшей близости — не об акте как таковом, а скорее об Агате. Не как о человеке, о женщине, а как о дочери этой страны. Я гордился собой и своим фаллом. Мы покинули захолустные мирки, где нам суждено было родиться, и шагнули в большой мир, чтобы преодолеть все барьеры в виде отметок о стране происхождения и культурных различий. Нас не остановили предрассудки, мы прямиком последовали нашему истинному назначению — погоне за чародейкой, скрывавшейся между женскими бедрами и лоном. Это было то, что предуготовила нам природа. Я должен был проникнуть в эту тайну, однако рассмотреть стыд Агаты спокойно, без помех мне пока не удавалось.