Страница 77 из 78
Курильщик протянул руку, и я заметил, что его пальцы покрыты выцветшей синевато-зеленой татуировкой, свидетельствовавшей о долгих сроках, проведенных в советских тюрьмах.
— Я Мойше, — представился он. — Я провел много лет с вашим отцом в Большом доме. Для нас, евреев, сидевших там, он был отцом родным. Он всегда любил вас, Миша. Говорил только о вас. И больше никто никогда не будет вас так любить.
Я вздохнул. Я расчувствовался, на глазах у меня выступили слезы. Увидеть лицо своего отца, смотревшего на меня здесь, на дальнем аванпосту еврейства… «Взгляни на меня, папа. Посмотри, как сильно я похудел за последние несколько недель! Посмотри, как мы похожи друг на друга в профиль. Во мне больше не осталось ничего от моей мамочки. Я теперь весь — ты, папа». Мне хотелось очертить его лицо пальцем, но меня отвлекли несколько евреев средних лет, желавших пожать мне руку и сказать на ломаном русском, как весело и осмысленно они проводили время с моим Любимым Папой и в Большом доме, и за его пределами и как после распада Советского Союза они работали вместе, чтобы «делать все больше и больше денег день за днем».
Ребе вдруг издал какой-то странный звук, словно закипающий чайник, — это мокрота с шумом пыталась пройти через старческий нос.
— Он плачет, — объяснил Абрам. — Он плачет, потому что для него честь — увидеть такого важного еврея здесь, в его деревне. Ну-ну, дедушка. Все хорошо. Скоро все пройдет. Не плачьте.
— У ребе немножко не в порядке с головой, — объяснил мне один из друзей отца. — Мы послали в Канаду за новым. Двадцати восьми лет. Свежим как редиска.
— Ва-а-а-а-айнберг, — снова пропел ребе, дотрагиваясь до моего лица рукой, от которой пахло землей и чесноком.
— Этот бедняга жил при Сталине и Гитлере, — рассказывал мне Абрам, имея в виду ребе. — Сево отправили его в лагерь на Камчатке, когда ему было двадцать лет. Семеро из его восьми сыновей были расстреляны.
— Я думал, что сево пытались спасти евреев, — сказал я. — Парка Мук рассказывал мне…
— Вы собираетесь верить этому фашисту? — возразил Абрам. — После войны сево старались послать всех наших мужчин в гулаги, чтобы завладеть нашими деревнями. У нас самые жирные коровы, а наши женщины веснушчатые и с очень крутыми бедрами.
Нана приникла к ребе и со счастливым видом расспрашивала его по-русски:
— Это правда, ребе, что горные евреи — потомки первых вавилонских изгоев?
— Кто-о?
— Ну, существует такая теория. Разве вы не храните летописи, ребе?
— Что-о?
— Разве евреи не считаются Народом Книги?
— Ка-ак?
— Не мучайте старика, — посоветовал Абрам. — Мы, горные евреи, не славимся ученостью. Изначально мы разводили скот, а теперь торгуем разными товарами.
Ребе снова начал сопеть, уголовники курили свои сигареты «Ньюпорт лайте», тинейджеры сплетничали о самых сексуальных еврейках в мире. Я взглянул на профиль моего отца. Взглянул на его бывших сокамерников, на доброго смущенного старика, жавшегося ко мне, на священную кирпичную стену перед нами и на последнюю цитату из моего Любимого Папы, которую он оставил горным евреям. НЕОБХОДИМО ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ.
Знал ли мой папа, что это плагиат из Малкольма Икс[28]? Папин расизм было не так-то просто понять, он был непостижим и всеобъемлющ, как эпическая поэма. Мог ли он независимо прийти к тому же выводу, что и черный лидер исламской нации? Я вспомнил слова отца, сказанные мне, когда я вернулся в Санкт-Ленинбург: «ТЫ должен лгать, обманывать и красть, чтобы чего-то добиться в этом мире, Миша. И пока ты не проникнешься этой мыслью, пока не забудешь все, чему тебя учили в этом твоем Эксидентал-колледже, мне нужно продолжать вкалывать изо всех сил». Я подумал о моей Руанне, возлагавшей все надежды на мое теплое толстое тело, а потом, после того как меня заточили в России, пытавшейся строить жизнь с Джерри Штейнфарбом. Подумал о горных евреях и их статуях Георгия Канука и Сакхи Демократа, стоявших рядышком, — убийца и жертва. Я подумал обо всем, что увидел и сделал за последние два месяца в Абсурдистане.
Во мне разбился какой-то кусочек хрусталя. Я упал на землю и обхватил одну из доисторических лодыжек Абрама. Евреи повернулись, чтобы посмотреть в мои бессмысленные голубые глаза, а мои бессмысленные голубые глаза смотрели на них.
— Спасибо, — пытался я сказать, но не мог произнести ни звука. А затем, с нарастающей мольбой и беспомощностью: — О, спасибо.
О,
спасибо.
О,
спасибо!
Эпилог
УГОЛ 173-й УЛИЦЫ И ВАЙЗ
Наши хозяева поместили нас в недостроенный особняк, похожий на четырехэтажную зубчатую собачью будку со спутниковой антенной на крыше. Наша спальня была гулкой и пустой, как вокзал перед рассветом. Голова Наны лежала у меня на плече — несмотря на юный возраст, она уже слегка страдала от удушья во сне, и мускулы ее горла сжимались, а хорошенький ротик тщетно ловил холодный горный воздух.
В углу комнаты какое-то зеленое музыкальное насекомое исполняло симфонию Стравинского. Только это нарушало тишину. Я перевернулся на живот, переместился на колени и поднялся на ноги. Затем я вышел из дома. На мощенных булыжником улицах не было ни души. Свет в модернистской синаноге был притушен, а флажок «Парфюмерии 718» безмолвно бился о потрепанный непогодой фасад магазина. На главной улице жизнь тоже замерла — за исключением интернет-клуба «24 часа». Внутри клуба, как и во всех аналогичных заведениях Хельсинки или Гонконга, дюжина тинейджеров повышенной упитанности стучала по клавиатурам, причем в одной руке у них был зажат пирожок с мясом или банка кока-колы. Их огромные толстые очки были словно аквариумы в серых, зеленых и голубых тонах. Я сказал «шалом» своим падшим братьям, но они лишь хмыкнули в ответ, не желая прерывать свои электронные приключения. Я купил ароматный блинчик с капустой, петрушкой и луком-пореем и с наслаждением вгрызся в него.
«Дорогая Руанна, — набрал я, когда подошла моя очередь. — Я еду за тобой, моя девочка. Не знаю, как я это сделаю, не знаю, какие ужасные преступления против других мне придется совершить, чтобы добиться моей цели, но я обязательно приеду в Нью-Йорк и женюсь на тебе, и мы будем, как говорится, „вместе навеки“.
Ты поступила со мной нехорошо, Руанна. Ну да ладно. Я тоже нехорошо с тобой поступлю. Я не могу изменить мир, а тем более себя. Но я знаю, что мы не должны жить врозь. Я знаю, что ты мне предназначена. Я знаю, что чувствую себя в безопасности, только когда мой маленький багровый полу-khui в твоем нежном ротике.
Ты трогаешь свой живот, читая это. Если ты хочешь оставить ребенка Штейнфарба — пожалуйста. Он будет и моим ребенком. Они все мои дети.
Что еще мне тебе сказать, маленькая птичка? Усердно учись. Работай допоздна. Не отчаивайся. Чисти зубы и не забывай регулярно показываться своему гинекологу. Что бы ни случилось с тобой теперь, ты никогда не будешь одна.
Твой жирный русский любовник
Вернувшись в особняк, я попытался привести в чувство Тимофея, но он не желал расставаться со своим драгоценным сном. Я слегка шлепнул его. Он взглянул на меня заспанными глазами. Его дыхание щекотало мне нос.
— К вашим услугам, батюшка, — сказал он.
— Мы оставляем Нану. Она может пересечь границу завтра. Мы улетаем отсюда без нее.
— Я не понимаю, сэр, — ответил Тимофей.
— Я передумал, — объяснил я. — Она мне не нужна. И мне не нужен ее народ. Мы не едем в Бельгию, Тимофей. Мы едем в Нью-Йорк. Любой ценой необходимо.
— Да, батюшка, — сказал Тимофей, — как вам будет угодно. — Мы прокрались в спальню за моим лэптопом и одеждой. Я взглянул на искаженное лицо Наны, на то, как ее толстый язык перекатывается во рту, на руки, раскинутые как у Хорошего Вора на кресте. Я все еще очень любил ее. Но не наклонился, чтобы поцеловать.
28
Малкольм Икс (Malcolm X; 1925–1965) — известный борец против расизма, афроамериканец, принявший ислам.