Страница 5 из 45
— Мой супруг, — начала было миссис Клугман, но тут покончивший с бритьем Изидор вышел в гостиную и выключил телевизор.
Тишина. Она обрушилась на Джона со всех сторон, сдавила его с неодолимой парализующей силой. Вязкой гнетущей волной поднималась она снизу, от замызганного серого паласа, душными клубами накатывала из кухни, от мертвой, еще до Джона поломанной бытовой техники. Тишина сочилась из навсегда потухшего торшера, мешаясь с тишиной, беззвучно падавшей откуда–то сверху, с загаженного мухами потолка. Перечислять бессмысленно — тишина стремилась заместить собой все нормальные, осязаемые вещи.
В качестве первого шага на этом пути она обретала чуждые ей вроде бы зрительные формы. Стоя рядом с заглохшим и ослепшим телевизором, Джон Изидор ощутил тишину как видимую и даже в некотором роде живую. Живую! Он десятки, сотни раз видел, слышал ее леденящий приход, она врывалась с грубой бесцеремонностью, словно взбешенная, что ее так долго промурыжили в прихожей. Молчание мира не могло, не хотело сдерживать свою алчность. Ну какие там церемонии, когда победа почти уже одержана?
Вот интересно, а другие, кто остался на Земле, они тоже воспринимают запустение подобным образом или это фокусы его собственных скособоченных механизмов восприятия? Хорошо бы сравнить с кем–нибудь свои впечатления, но только с кем? На тысячи квартир этого слепого, глухого, день ото дня приходящего во все большее запустение дома был всего лишь один жилец — он сам, Джон Изидор. Со временем все находящееся в этом доме сольется в нечто вроде рыхлого тошнотворно–бледного пудинга, в безликую однородную массу, которая заполнит все квартиры от пола до потолка, а позднее и само заброшенное здание будет бесформенной грудой, укроется серым рыхлым саваном из вездесущей пыли. Само собой, меня к тому времени уже не будет — еще одно любопытное обстоятельство, требующее серьезного осмысления, думал он, стоя посреди комнаты, один на один со всесильной, всепроникающей, торжествующей тишиной.
Лучше, наверное, было бы снова включить телевизор, но Джона пугали рекламные ролики, нацеленные сугубо на нормалов. Они снова и снова напоминали ему, что он, аномал, никому не нужен. Низачем не нужен. Не может — даже при желании — эмигрировать. Ну и на хрена ж тогда слушать весь этот треп? — спросил он себя. — На хрена? Шли бы они подальше со всеми своими колонизациями. Вот начнется там, на этом самом Марсе, война — а такое ведь тоже возможно, — и будет у них точно так же, как здесь, на Земле. И все, кто эмигрировал, быстренько превратятся в аномалов.
Ладно, подумал Джон, пора и на работу. Он открыл дверь в темный, без единой лампочки наружный коридор и отпрянул, кожей ощутив удушающую пустоту здания. Она ждала его там, хищно затаившись, всесильная сущность, раз за разом пытавшаяся — он это чувствовал — проникнуть в его квартиру, захватить ее. Господи боже, подумал Джон и поспешно захлопнул дверь. Он не был готов к подъему по гулкой, бесконечно длинной лестнице на пустую (животного у него не было) крышу. К отзвукам своих собственных шагов — отзвукам пустоты. Время взяться за ручки, решил он, и направился к черному с маленьким экраном ящику эмпатоскопа.[4]
Щелкнув тумблером, Джон с наслаждением вдохнул свежий, бодрящий запах озона от высоковольтного источника. Чуть позже, когда прогрелась трубка, на тускловатом экранчике проступило бессмысленное пока изображение — пестрая мешанина цветных пятен, линий и контуров. Джон Изидор глубоко вздохнул, чтобы хоть немного себя успокоить, и взялся за ручки прибора.
И тут же из заполнявшей экран мозаики выкристаллизовалась всемирно известная картина: склон холма, бурые угловатые камни да пучки белесой высохшей травы, косо торчащие вверх. По склону медленно бредет одинокая фигура — очень немолодой человек в длинном бесформенном балахоне, безрадостный цвет которого словно позаимствован у тусклого враждебного неба. Старик — Уилбур Мерсер — упорно тащился вверх, а Джон Изидор все крепче сжимал рукоятки и постепенно впадал в нечто вроде транса. Грязные стены, обшарпанная мебель — все это отступало в никуда, растворялось в туманном мареве, превращалось в тот же, что и на экране, пейзаж: грязно–бурый, иссохший склон холма под мутным, бездушным небом. Джон Изидор уже не смотрел на мучительно трудное восхождение старика к неведомым высотам, это его, его собственные ноги скользили на неверной осыпи, это в его ступни врезались острые грани каменного крошева, в его горле першило от едкого запаха неземного далекого неба, ставшего близким благодаря этому чудесному устройству — эмпатоскопу.
Он снова, как и сотни раз прежде, оказался в чужом, угрожающе–враждебном мире, испытал полное — не только физическое, но и духовное — слияние с Уилбуром Мерсером. То же самое происходило с каждым из тех, кто сжимал сейчас ручки своего эмпатоскопа — на Земле или на одной из колонизируемых планет. Джон Изидор ощутил их тысячеголовую массу, влился в разноголосицу их мыслей, услышал в своем мозгу гул их многоличностного бытия. Их — и его — волновало сейчас лишь одно: как полнее слить все свои душевные силы в едином стремлении преодолеть этот мучительно трудный подъем? Они восходили шаг за шагом, столь медленно, что прогресс был почти неощутим. И все же он был. Все выше, и выше, и выше, думал Джон, слушая, как сыплются вниз потревоженные его ногами камни. Сегодня мы выше, чем вчера, а завтра… он — из многих сложенный Уилбур Мерсер — взглянул вперед на предстоящий подъем. Нет, конец еще не виден. Слишком далеко. И все же когда–то восхождение завершится, завершится обязательно.
Кем–то брошенный камень ударил Джона в руку. Он почувствовал резкую боль, и тут же второй, не столь меткий камень пролетел в метре от его головы и громко ударился о пересохшую землю. Кто это швыряется? Джон прищурился, пытаясь разглядеть своего мучителя. Древний недруг следовал за ним неотступно, но при этом никогда не давал взглянуть на себя прямо, а только смутно маячил на краю поля зрения. И не было никакой надежды, что он — а может, их там много? — отстанет, так будет продолжаться до самой вершины.
Вершина… Он вспомнил свою радость, когда склон выровнялся — и как впереди открылся новый, столь же крутой подъем. Сколько уже раз повторялось такое? И все эти разы смешались воедино, прошлое слилось с будущим; то, что он уже испытал, сплавилось с тем, что ему еще предстояло испытать, слилось в этот единственный момент, когда он стоит, дав себе минуту отдыха, и осторожно трогает правой рукой глубокую ссадину на левой, оставленную острым камнем. Господи, думал он, разве это справедливо? Зачем я здесь? Почему я совсем один? Почему я безропотно терплю все эти муки — и даже не могу увидеть своих мучителей? И словно в ответ, многоголосый гомон всех прочих участников единого восхождения стер, без следа уничтожил недолгую иллюзию одиночества.
Вы ведь тоже это почувствовали, подумал он. Да, ответили голоса. Нас шарахнули камнем по левой руке, а теперь она ноет, как неизвестно что. Ладно, сказал Джон, отдохнули — и хватит. Он продолжил восхождение, остро ощущая, что и они сделали то же самое.
Когда–то, вспомнил он, все было иначе. До того, как пало это проклятье, в ранней, более радостной части его жизни. Приемные родители, Фрэнк и Кора Мерсер, сняли его с авиационного спасательного плота, и было это у побережья Новой Англии… или у мексиканского побережья в районе Тампико?
Он уже точно не помнил. Детство оставило самые приятные воспоминания, он любил все живое, а особенно животных, и одно время даже умел восстанавливать мертвых животных в их прежнем виде. Он жил в компании кроликов и жуков (знать бы только, что это такое) то ли на Земле, то ли в одной из колоний, это тоже забылось. А вот убийцы засели в его памяти намертво, потому что они арестовали его, как дегенерата, более аномального, чем любой другой аномал, и с этого момента все переменилось.
Местное законодательство строжайше запрещало обращение времени, посредством которого он возвращал животных к жизни. На шестнадцатом году жизни ему особо это напомнили. С год или около того он продолжал свое благое дело потихоньку, в глуши чудом сохранившегося леса, но потом об этом растрезвонила какая–то абсолютно ему незнакомая старуха. И вот тогда–то они — эти убийцы — излучением радиоактивного кобальта выжгли узелок в мозгу, отличавший его ото всех прочих людей. Даже не заручившись согласием родителей. Он провалился в какой–то другой, незнакомый и невероятный мир, в бездну, заваленную трупами и мертвыми костями, и потратил бессчетные годы на тщетные попытки выбраться из этого кошмара. Существа, пользовавшиеся его особой любовью, осел и жаба, исчезли полностью, перешли в траурный разряд «вымерших», вокруг не было ничего, кроме догнивающих останков жизни — здесь безглазый череп, там кусок чьей–то ладони. В конце концов птица, прилетевшая умирать, рассказала ему, что это за место. Он провалился в могильный мир и не выберется из него, пока все эти кости не превратятся вновь в живых существ. Некоторым образом он включился в метаболизм их жизней и не сможет воскреснуть, пока не воскреснет последний из них.
4
Эмпатия — сочувствие, сострадание.