Страница 5 из 69
Однако реальности Рэкстроу и моя разделены лишь тонким волоском — во всяком случае, теперь. Моя реальность тоже является мне слоями, раскрашенными вольным воображением. Иногда по утрам я просыпаюсь и вижу рядом с кроватью Бэйнса, который держит в руках серебряный поднос, хотя на нём нет писем. Он спрашивает: «Какую реальность желаете сегодня, сэр?» Я зеваю и отвечаю ему в стиле Рэкстроу: «О, как получится, Бэйнс. Вот только, будьте добры, подайте мне л-образную любвенепроницаемую девицу брачного возраста, экипированную ученическими дощечками. У меня уже сложился образ женщины с мстительным сердцем, которая мылит мне подбородок; женщины с сардоническим взглядом и ирландской копной волос. Женщины с красивой твёрдой походкой и густым пучком влажных завитков вокруг свежего, как кресс-салат, клитора». Он отдаёт мне честь и говорит: «Отлично, сэр. Слушаю, сэр». Но иногда я всерьёз думаю, что умираю, так как начинаю верить в идею Бенедикты.
Я уже несколько дней был на ногах — и вдруг увидел её в створе длинного коридора, где эркер; Бенедикта стояла в снегу и, как обычно, чем-то расстроенная. Она протёрла замёрзшее стекло, чтобы получился крошечный перископ, и, склонив голову набок, разглядывала меня. Вид у неё был странный и незнакомый, одновременно робкий и сочувственный; я смерил её взглядом, которого она заслуживала. Вот и всё, улыбку усталой лягушки: куча-мала, жертвенный комплект ногтей, волос, использованных тампонов, старых тряпок — всего, что у нас осталось от совместной жизни. Но в этом не хватало яда — я чувствовал себя плохо, был слишком слаб душевно, чтобы как-то отреагировать на посетительницу. И всё же в её лице было нечто трогательное и отчаянное; её внутренняя жизнь так же, как моя, лежала в руинах. А кого винить? Поэтому, когда она постучала ногтем в стекло, я, не произнеся ни слова, открыл стеклянную дверь, что вела в сад, и впустил её. Естественно было заподозрить недоброе. Мы стояли со стёртыми, как у тотемов, лицами, вглядываясь друг в друга и не находя слов, которые могли бы стать для нас спасительной ниточкой. С тихим стоном она раскрыла объятия — мы не то что обнялись; опустошённые и измученные, мы приникли друг к другу. Однако та женщина, которая жалась ко мне, в общем-то, не походила на прежние воплощения Бенедикты — на воплощения, оставшиеся в моей памяти. Что-то в ней качественно изменилось — сами знаете, как это бывает, люди возвращаются совершенно другими из долгого путешествия или с войны, и им не надо говорить об этом, потому что всё ясно без слов. Что ясно? От её узких плеч не шибало электричеством, психическое возбуждение не зашкаливало за рамки. Разве что у неё подрагивали красные губы — и больше ничего. «Ради всего святого, будь добра ко мне», — вот всё, что я сказал, что подумал. Она смахнула пару-тройку незаметных слезинок, потом заплакала по-настоящему. Она ревмя ревела, но не двигалась с места, не шевелилась; я тоже не шевелился, из сочувствия, и наблюдал за ней — но внутри было как всегда: слёзы потоком лились у меня внутри. «Я приду к тебе сегодня — у меня есть разрешение. Мы должны постараться и изменить наши отношения — даже если кажется, что уже слишком поздно». Вот и всё, я отпускаю её, снежного демона в чёрном лыжном костюме на фоне снежно-белой земли и облаков. Она аккуратно шагает по своим следам и исчезает за деревьями, ни разу не обернувшись, и я на мгновение решил, что она мне почудилась. Нет, не почудилась, ведь на снегу остались её следы. Клянусь, внутри у меня всё кипело от ярости; и, когда наступила ночь, я лежал в темноте с открытыми глазами, глядя сквозь потолок на сверкающее снежинками ночное небо. Мне всегда был непонятен романтический культ ночи; другое дело день — люди, грохот, машины, шум воды в туалете. Ночью обычно повторяешь старые телефонные номера (Гобелинс 3310. Это ты, Иоланта? Нет, её здесь нет, номер изменился.) Повторяешь имена людей, которых никогда не встречал, или женщин, с которыми был бы не прочь переспать, сложись всё иначе. Мистер Винсент — пять лет. Мистер Уилки — пять лет. Вот так, ночь создана для мастурбации и смерти; нос остаётся в платке, рука отваливается, как у Нельсона…
Минуты ползут, как улитки; изо всех сил рвётся на свет легчайшая тень новой надежды. Однако она тоже приведёт к ещё большим разочарованиям, к ещё более изысканному отчаянию, в этом я уверен. И всё же, возвращаясь мыслями в прошлое — на много лет назад, к самому началу, — я не могу не признать, в ней было что-то — естественно, in potentia.[15] Мне трудно сформулировать — это лежало в глубине глаз как непохороненное желание, как нечто прозрачное, как зародыш. Что-то такое, в чём она сама не узнала правду о себе и что пыталась уничтожить, мчась против часовой стрелки относительно той Бенедикты, которая была моей любовью. (Продолжай, выразись яснее.)
Полагаю, любой дурак — для кого-нибудь гений. Вновь коснувшись длинных чистоплотных и всё же зловещих пальцев, я ощутил, будто переориентировал себя на настоящую Бенедикту; а всё потому, что я тоже сменил кожу. Мимо самоубийства, мимо любви, мимо всего остального — и в самую мрачную часть моего естества, счастливого своей печалью; лезу ниже, сказали бы вы, ступень за ступенькой, один удар сердца за другим, в могилу — и мне совершенно нечего показать в результате долгой самоутверждающейся жизни эгоистического творчества. Можно сказать иначе. У меня остались сильные эмоции, но не чувства. Чувств меня лишило потрясение, хотя трудно сказать, это на время или навсегда. Ах, Феликс! Чем больше мы знаем о знании, тем меньше чувствуем свои чувства. Всю ночь нам предстояло пролежать, как надгробиям крестоносцев, молча, без сна, прислушиваясь к мыслям друг друга. Я думал: «Вера — всего лишь одна из форм интуиции». Мы должны дать ей время… Ты застопорился, дактиль? Давай тебя почищу…
Может быть, позднее она будет более настроена облечь это в слова: «Я уничтожила себя и тебя. Я должна сказать тебе, как я это сделала, я должна сказать, зачем я это сделала, если сама пойму».
Сон — или ночной кошмар — этого понимания нам придётся пережить вместе; пройти по её и по моим следам в лабиринт прошлого. И идти не в поисках самооправдания, а охотясь на первичную дилемму — на Минотавра, всегда ассоциирующегося для меня с корпорацией Мерлина, сожравшей мои таланты, как Бенедикта сожрала мою мужскую суть. Эта чарующая часть расследования занимает меня настолько, что исключает почти всё остальное — возможно, вам понятно как? Заимев ключи, я существенно расширил границы своей свободы; например, теперь я могу покинуть отделение «D» и, никому не докладываясь, отправиться в центральный блок; однако гораздо важнее то, что я нашёл комнаты, где консультируют психиатры, а ещё хранилище плёнок и досье, то есть вотчину Нэша. Вверх по лестнице, мимо отделения с жирными еврейками (толстые зады и жалобы на нервы: плоды внутрикланового размножения). Вниз на один этаж, потом направо, замедляя шаг, чтобы перемолвиться словом с Каллаханом (вошёл в магазин через витрину, порезал запястье; интересный вулканический кратер подсушенного карбункула на подбородке), дальше к кабинетам психиатров, где находится сокровище. Магнитофонные плёнки, машинописные досье, все они в железном шкафчике, разложенные по годам, — всё, что только может быть о болезни и лечении Бенедикты…
Поначалу мне казалось, что ей не понравятся мои поползновения на её прошлое, но, как ни странно, она сказала лишь:
— Слава богу — теперь ты будешь доверять мне, потому что сможешь меня контролировать. После всего прежнего вранья… Я хочу сказать, что врала не нарочно, а потому что так получалось, потому что первым был Джулиан, его воля была первой; а потом фирма. Ты ведь подозревал, что Джулиан для меня куда больше, чем просто глава «Вестерн Мерлин», правда?
— Он твой брат?
— Да.
— Многое стало понятнее, когда я докопался до этого, — почему ты сама не сказала?
— Он запретил.
— Даже после свадьбы?
15
В запасе, потенциально (лат.).