Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14



Мышка потупилась, подошла к белому функциональному ложу, на котором лежало то, что считалось девушкой Никой, и взяла «это» за руку…

– Это кто из нас, интересно, старые дуры? – обернулась к Барашкову и тоже на повышенных тонах спросила измученная дежурством Марина. – Мне, с вашего позволения, двадцать восемь лет! Марье Филипповне – двадцать четыре, а этой девочке на вид – вовсе четырнадцать! Что вы кричите-то? Если она сдуру напилась уксусной кислоты, мы все виноваты?

– Извини, – сказал доктор Барашков. – Ей шестнадцать вчера исполнилось. Она ровесница моей дочки. Жалко девочку. А вы, – в голосе его появились нравоучительные нотки, он обвел девушек светло-карими, в золотистых ресницах глазами, – сразу, как придете домой, чтоб немедленно достали из кухонных шкафов и из всех укромных мест уксусную эссенцию и выкинули ее на помойку! Если не хотите себе вот таких неприятностей!

– Я дома эссенцию не держу. Насмотрелась уже, – сказала Марина.

– Вот и правильно. А ты поняла, Мышка?

– Поняла, Аркадий Петрович.

Больная вдруг беспокойно зашевелилась, беспорядочно задергала головой, ногами и замычала. Мышка поскорее прижала ее покрытую липким потом голову к поверхности ложа. Ника все беспокоилась, куда-то рвалась, вены у нее на шее посинели и резко вздулись. И пока Барашков отдавал приказания, а сестра колола лекарства в пластиковые трубки, подведенные в вены, Мышка держала Нику, опасаясь, что вылетит трахеотомическая трубка, вдетая в послеоперационную рану на шее.

Был момент, когда девочка на миг пришла в сознание. Ее зрачки уставились прямо на Машу, и той стало жутко. На нее смотрело нечто – существо бесполое, изуродованное, обезумевшее от боли. Однако Мышка, справившись с собой, громко сказала, вполне профессионально похлопав Нику по руке:

– Все будет хорошо. Сейчас тебе снова надо поспать. Во сне ты не будешь чувствовать боли!

В ответ Нику вдруг начало рвать, и Мышка едва успела поймать быстро поданный ей зонд. Аркадий Петрович поддерживал больную под спину и голову.

– Отсасывай, черт возьми! Как бы не задохнулась!

Запах был отвратительный, но Мышка его не чувствовала. Она старалась действовать аккуратно и тщательно. Наконец зонд можно стало убрать. Ника издала какие-то новые звуки.

– Что она говорит? Или просто стонет? – не поняла Маша.

– Она говорит «ради бога», – пояснила реанимационная медсестра.

– Что – «ради бога»?

– Откуда я знаю? Кто говорит «ради бога, спасите!», а кто и «ради бога, не мучайте!» – Марина уже достаточно повидала на своем веку.

Больная затихла. Дыхание стало ровнее.

– Ну, хватит болтать! – Аркадий Петрович не любил разговоров, в которых не участвовал сам. – Ночь кончилась, на дворе утро. Сейчас соберутся все, придет Валентина Николаевна, и будет у нас новый день. Завершится, наконец, мое сегодняшнее дежурство. Как я устал! Да и вы, девочки, наверное, тоже.

Большой, мрачный, весь в золотистых кудрях, с рыжей бородой и таким же рыжим пушком на мускулистых руках, в молодости напоминавший греческого бога, Аркадий Петрович снял зеленую хлопчатобумажную шапочку, расстегнул халат, растер заросшую кудрявыми волосами незагорелую грудь, сел на круглую табуретку в углу и стал составлять отчет. Марина украдкой внимательно смотрела на него. Лицо у Барашкова было простое, а взгляд часто светился хитрецой. Теперь, после ночного дежурства, веки у него покраснели от бессонницы, под глазами ясно наметились мешки, и весь его вид свидетельствовал, что когда-то юный классический бог состарился и устал, хотя лет ему было еще совсем немного.

«Работает мужик на износ», – подумала Марина. Сердце ее кольнула жалость.

– Марина, сколько сейчас времени?

– Почти семь утра.

– Как на улице?



– Не знаю, все еще сумерки. Наверное, холодно. Дождь.

– Терпеть не могу, когда холодно. Сейчас бы выпить коньячку да лечь в постель!

– У меня дежурство закончилось. Я так и сделаю! – промолвила медсестра.

– Завидую, – Барашков говорил, не отрываясь от отчета. – А нам с Мышкой тут еще весь день кувыркаться. Но на утреннюю конференцию я сегодня не пойду. Пусть меня Тина зарежет!

По экрану прибора, подключенного к Нике, ползла почти правильная электрокардиограмма. Было тихо. Позвякивали в руках Марины медицинские склянки.

– Марья Филипповна, крошка! – проговорил Барашков. – Сходите во вторую палату, взгляните, как там?

Мышка бесшумно скользнула за дверь. Незаметно для себя Аркадий Петрович опустил голову на руки, казалось, на секунду закрыл глаза. Одна нога его быстро и беспомощно вытянулась, а голова стала клониться к столу и чуть-чуть не упала. Он вздрогнул и поднял ее. Так продолжалось несколько раз. Потом доктор вдруг сильно дернулся, встрепенулся, вскочил и быстро подошел к кровати больной.

– Долго я спал? – спросил он сестру.

– Минуты две или три.

– Кошмар! Знаешь, чего мне хочется больше всего на свете?

– Выспаться?

– Умница! Дай я тебя поцелую!

Сердце Марины замерло. Опять он шутит. Если бы он только знал, что значат для нее его слова. Как они волнуют! Вот таким – шутливым, добрым – она его любила. Но Марина за свою еще сравнительно короткую жизнь научилась не разводить сопли по каждому поводу, а собирать по крупицам маленькие радости этого мира. Это уж потом, ночью после дежурства, она будет вспоминать каждый его жест, каждое слово. Она знала, ее черед еще не пришел, и неизвестно, придет ли когда-нибудь. Но сейчас она тоже могла пошутить. Поэтому она улыбнулась и ответила:

– Пожалуйста! Если Валентина Николаевна не вздумает ревновать!

– Ничего, Тина простит, это дружески! – Но как только Аркадий Петрович притянул к себе приятно упругую Марину за крепкую талию, в палату тихо и незаметно вошла Мышка, увидела их объятие и покраснела.

2

Тина, вернее Валентина Николаевна Толмачёва, была заведующей отделением анестезиологии и реанимации этой больницы. В то время как доктор Барашков, Марина и Маша заканчивали утомительное дежурство, она в толпе других граждан вышла из метро на шумный, мокрый от дождя московский проспект.

Холодное мрачное утро гнало по небу осенние облака, а солнца не было и в помине. Лето в этом году вообще выдалось нежаркое, и люди, так и не прогревшиеся на солнышке, дружно ругали московский климат, держали наготове зонты. Тина ждала автобус на остановке. Вдруг стал накрапывать мелкий противный дождь, под стать сегодняшнему утру. Стараясь унять внутреннюю противную дрожь, Валентина Николаевна как можно выше подняла воротник белого плаща. Ее светло-русые волосы выбились из-под зеленой косынки.

Толмачёва была среднего роста, ни худая ни полная, все еще стройная, довольно молодая и могла бы казаться очень привлекательной, если бы не постоянно строгое выражение глаз и крепко сжатые губы. Такая серьезность совершенно не вязалась с чертами ее лица: широкими скулами, курносым веснушчатым носиком, зелеными раскосыми глазами. Посторонним казалось, что перед ними обиженная и озабоченная молодая женщина, но если пройдет какое-то время и женщина эта весело рассмеется, то всем вокруг станет хорошо на душе. Но время шло, а хорошенькое личико оставалось таким же озабоченным и серьезным. Вся беда была в том, что Валентина Николаевна себя миловидной давно не ощущала.

– Тридцать восемь лет – это много! – говорила она. Для себя она была женой, матерью, заведующей отделением, даже участницей «производственного романа», как она сама, иронически улыбаясь, говорила Барашкову, но уж никак не хорошенькой женщиной.

Сейчас Тина смотрела на поток машин, а перед глазами ее стояло жуткое видение. Она наблюдала эту безобразную сцену утром из окна спальни. Ее сын, семнадцатилетний Алеша, изо всех сил лупил кожаным поводком Чарли, их собаку, и весь двор оглашался его нецензурной бранью. Она знала, конечно, что Алеша не всегда бывал ангелом, но чтобы распустить себя до такого… Тина была в шоке. Чарли, их пушистый черный колли, с белым воротником шерсти на шее, с невероятно привлекательной, одновременно лукавой и грустной мордочкой, был ее любимцем и добрейшим созданием! Тина в который раз уже с горечью осознала, что не понимает сына. Она прекрасно видит, что он вырос не таким, каким она мечтала, но сделать с этим не может уже ровным счетом ничего. Внешностью, манерами, выражениями он теперь все больше напоминал отца. И только возясь с собакой, он иногда еще оставался ребенком, тем милым маленьким мальчиком, которого Тина раньше так хорошо понимала и любила больше жизни.