Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 40



— Бить тебя мало, — сердито проговорил Даниил, и Александр немного струхнул, особенно после того, когда Сно заторопился уходить под предлогом неожиданно возникшей необходимости идти на дежурство.

— Мы люди подневольные, — проговорил Сно, исчезая.

Эпизод копеечный, а разросся в серьезное обвинение, главным образом Введенского, а попутно и Хармса в приверженности к монархизму, обвинение же в немецком, японском или еще каком-то шпионаже было еще впереди.

С этим Сно я был тоже знаком, немножко и при других обстоятельствах. А было это так.

Начну издалека. Моя мать — одна из первых женщин-юристов. Отец — инженер-механик. В 1912 году родители, сколотив с большим трудом нужную сумму, вступили в строительный кооператив и построили квартиру. (Известный всем ленинградцам дом, вернее, дома по улице Некрасова, против Некрасовского сквера; любопытно, что последний, самый крупный взнос родители сделали в октябре 1917 года.) После революции владельцам квартир было разрешено самоуплотняться. В двух комнатах нашей квартиры появились жильцы — начальник научного отдела Госиздата П. В. Ром и его семья. Некоторое время Ром жил и работал в Германии; этого было достаточно, чтобы его арестовали, семью выселили, а в его комнаты въехал некий Антон Францевич Божечко, профессиональный фотограф, затем чекист, подчинивший органам НКВД науку Ленинграда.

Когда летом семья Божечко отбывала на дачу, Антон Францевич устраивал в своих комнатах шумные рауты, благо, продолжая самоуплотняться, мама поселила в квартире девиц-новгородок. На этих раутах развлекались не только новгородки, но и друзья Божечко, работники секретно-политического отдела: пили, танцевали, слушали запрещенного Вертинского, выхватывали пистолеты, стреляли боевыми патронами в потолок. На одном из таких раутов я и увидел следователя Сно. Обериутами он в то время, как видно, не занимался. Его привлекали государственные дела, залезание в стенные шкафы и подслушивание, не веду ли я с новгородками антисоветские разговоры. Странности такого поведения старались пресечь его друзья, напоминая, что он не на работе, что сегодня целесообразнее танцевать. И все же Сно не переставал заниматься сыском, такова уж была его натура. Перестав шнырять по шкафам, он подошел ко мне и принялся расхваливать прелести буржуазного мира: красивые женщины, костюмы, последние пластинки, прогулки на яхтах.

— Разве подобное противоречит социалистическому миропониманию? — сказал я.

— Эх ты, буржуйчик! — проговорил Сно, не найдя убедительного контраргумента. И пошел пытать новгородских девчат.

— Похоже, — сказал Дойвбер, прослушав мой отчет. — Таким он бывал и на Мытне.

Перехожу к следующему рассказу, имеющему прямое отношение к нашей печальной теме.

Случилось это в начале зимы 1931 года. Сначала арестовали Даниила Хармса, забрав при обыске несколько мешков рукописей, писем, выписок из книг, многого другого. На следующий день схватили Александра Введенского в вагоне «стрелы», за несколько минут до отбытия в Москву. Утром позвонил главный редактор детского отдела Госиздата и попросил передать в Москве кому-то из редакторов письмо. Александр назвал номер вагона и свое место. Не посыльный, а сам редактор встретил Введенского у входа в вагон, передал письмо и ушел. Арест был произведен в соответствии с правилами, с предъявлением ордера, с указанием адресата: вагон такой-то, место такое-то…

Ну, а меня взяли, кажется, на следующий день дома. Божечко, во избежание лишних разговоров, конечно, отсутствовал.

Около одиннадцати часов шумно появились арестовывающие, сразу с парадного входа на кухню. В моей девятиметровой комнате начинался ремонт: мебель, все вещи были вынесены, размещены, а вернее сказать, разбросаны по всей квартире. В комнате оказались только кровать да библия, больше ничего.

— Когда-то тоже интересовался. Оставлю тебе, может, еще пригодится, — сказал чекист, кивая на библию. На этом процедура обыска закончилась.

Ехали на легковой по улице Некрасова, потом по Литейному, потом оказались в ДПЗ — Доме предварительного заключения (строительство так называемого Большого дома только начиналось). Въехали с улицы Воинова. Оказавшись в «приемной», посмотрел на стенные часы: было двенадцать ночи.

Подобно многим, я оказался в одиночной камере. Ничего похожего на то, что рассказывали очевидцы о временах более поздних: на кровати чистая простыня, довольно мягкая подушка, теплое одеяло. Провожая, мама дала мне большую французскую булку. Девушки-соседки завернули булку в «Ленинградскую правду». На допрос меня вызвали примерно через неделю, за эти дни мрачного безделья я зазубрил газету от первой до последней строчки, она меня развлекла и очень поддержала.

Попав в ДПЗ, я чувствовал себя почти хорошо. Чем же я там занимался? Во-первых, едой (чай, суп, каша), во-вторых, чтением единственной газеты, а потом самым главным, самым серьезным делом, — но это не с первых дней. Ночную пустоту каждую ночь заполняли не то стуки, не то стрекотания, пока не раздавался голос дежурного: «Спать, спать!» На несколько минут стрекотание прекращалось, и опять…



Потом все для меня раскрылось. За отопительной батареей я обнаружил два предмета, один — загадочно-непонятный: тяжеленный напильник. Второй, не менее странный, — клочок бумаги с таблицей. Кто-то неведомый передавал, как переговариваться с таким же неведомым соседом. Так мне открылся смысл ночных стрекотаний и перестуков. Мой напарник обнаружил чрезвычайную разговорчивость: сразу доложил имя, фамилию, свою полную, как большинство, невиновность. Затем последовали советы: поведение при допросе (больше молчи), распределение ролей среди допрашивающих: всегда двое — один добрый, другой злой. Потом вопросы, вопросы.

Вскоре меня пригласили на первый допрос. Передо мной сидели два человека. Оба представились. Одного я не раз встречал на раутах у Божечко — сотрудника, возглавлявшего секретно-политический отдел (СПО), Лазаря Когана, обращавшего на себя внимание располагающей внешностью, лучистой добротой взгляда. Другого я видел впервые.

Он и вел допрос. Коган ему как бы ассистировал.

Про обериу поначалу разговоров не было — только о детском издательстве. Отношение к нему я имел весьма относительное, главным образом добрым знакомством с Маршаком, дружбой с Пантелеевым и, кажется, к тому времени уже арестованным Белых.

«Почему детское издательство?» — задавал я себе вопрос. Ответ пришел, но не сразу. Следователь обращался ко мне, как и полагалось, сугубо зло: что-то кричал, возмущался, а Коган то и дело его одергивал, говоря:

— Не горячись, он и так расскажет о том, что нас интересует.

— Не хотите ли чаю или кофе, — неожиданно обратился ко мне Коган. Я отказался. — Может быть, папиросу? Простите, совсем забыл, вы же не курите. Понимаете, вы должны понять, — продолжал он, — у нас общие государственные интересы. — И вдруг спросил: — Какой город вас больше интересует: Алма-Ата или Ташкент?

— Все равно, — сказал я, — люди всюду живут и работают.

— Конечно, конечно, — согласился Коган.

Кажется, на этом предварительное собеседование и закончилось.

После одной из встреч следователь не то на меня, не то на Когана заорал:

— Долго прикажешь возиться с этим говном — мальчишкой?

— Будь сдержанным, договоримся. Все дело в вашей позиции, — сказал мне Коган. — Нам совершенно необходимо согласие одного из обериутов подписать важнейший документ: что вы, Бахтерев, являлись участником антисоветской группировки в области детской литературы. Подпишете — получите минимально, не подпишете — пеняйте на себя.

— Решим вопрос завтра, — сказал я.

— Согласен, мой принцип — не обманывать.

По пути в камеру и в камере я не переставая думал, как же правильнее поступить? Почему на допросах ни разу не назывался Разумовский, хотя детские книжки, статьи и очерки написаны нами совместно. Почему не упоминался детский писатель и одновременно обериут Дойвбер Левин? Видел я только Туфанова. Меня привели на прогулку, его — уводили.