Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14

— Ваше имя непременно присутствует в десятке самых продаваемых писателей — из числа серьезных авторов, представляющих неразвальную, как вы сказали, литературу. Это Юрий Поляков, Виктор Ерофеев, Татьяна Толстая, Виктор Пелевин, Михаил Веллер, тот же Лимонов, Людмила Улицкая… Как вы относитесь к своим «соседям» по литературному Олимпу?

— Достаточно индифферентно. Я не литературный человек — я не кокетничаю, говоря это. Все свои сознательные годы провел вне литературной среды или почти вне ее. Конечно, я гнался за успехом, я переживал поражения. Мы состязались в среде своих литературных сверстников.

— Были те, с кем вы соревновались?

— В ту пору, в советскую, это, пожалуй, был Владимир Маканин, с которым меня сначала связывала дружба, потом наступило охлаждение. Был момент, когда меня загнали в катакомбы, а его вознесли к вершинам славы. И, конечно, я следил за его судьбой, за его поведением — и политическим, и литературным, и за его поведением по отношению ко мне. Он был человеком, с которым я сверял свой успех. Не эстетику, а успех. В нынешней среде я не чувствую конкурентов. Не потому, что всех обогнал, не подумайте, — просто я не чувствую духа состязательности. Наверное, в том числе и потому, что писательство не исчерпывает всех форм моей деятельности.

— И вы не обижаетесь на нападки своих коллег? Недавно писатель Дмитрий Быков назвал ваш роман «Политолог» рвотой, при этом, правда, признав, что вы безусловно талантливы.

— Быков очень живой, пылкий. Он подобен комете: летает, ударяется о стены, прожигает что-то, падает. Ярчайший человек.

— При этом обладает чудовищной работоспособностью. Пишет колонки в пять газет и три журнала, долгое время вел телепрограмму и радиопрограмму, издает по несколько книг в год. Мы вот сейчас с вами разговариваем, а он где-то пьет вино со странными личностями, но одновременно с этим неведомым образом пишутся его романы, статьи. Я затрудняюсь сказать, сколько в реальности Быковых существует.

— Стадо быков. (Смеется. — З.П.)

— Я задам пошлый вопрос: вы ощущаете себя классиком, большим человеком в русской литературе?

— Нет, не ощущаю. Я не ощущаю себя ни большим человеком в русской литературе, ни вообще большим человеком. Я ощущаю странность того факта, что я вообще человек. Что мое «я» загнано в эту человекоподобную плоть, в эту тварность, и этой тварности кто-то придал, помимо иных функций, умение создавать образы, умение создавать литературный текст.

Мне, слава Богу, не присуще ни самодовольство, ни преувеличение своих возможностей. Я не выставляю никакого рейтинга ни себе, ни окружающим.

— А рейтинг ваших любимых книг — из числа написанных вами — существует? Или это всегда тот роман, что создан последним?

— Конечно, я люблю свою первую книжку «Иду в путь мой». Она такая… святая книжка… младенческая, целомудренная: молоко, брусничный сок… Я тогда переживал мистические, очень высокие откровения.

А потом были периоды помрачения, были иллюзии, но, конечно же, я очень дорожу своим последним периодом — начиная с романа «Последний солдат Империи». Это была новая эстетика — я, наконец, прорвался сквозь несвободу к тем, находящимся во мне самом и в культуре, технологиям и методикам, которые позволили мне сложиться в нового художника. Я не знаю, как назвать эту эстетику: скажем, магический реализм. Мне открылись преисподняя, босхианские, странные, упоительные кошмары, писать которые и сладостно, и страшно одновременно. «Последний солдат Империи», «Господин Гексоген», «Крейсерова соната», «Политолог» и выходящий сейчас роман «Теплоход «Иосиф Бродский"» — пять романов.

— Я знаю, что упомянутый вами «Господин Гексоген» был переведен в Китае…

— Да. Вот у меня стоит диплом, где «Господин Гексоген» назван лучшим зарубежным романом года, переведенным в Китае. Это вторая, кстати, моя книга, переведенная на китайский, — ранее они перевели «Дворец». Его, кстати, собирался экранизировать Карен Шахназаров.

— В советское время ваши книги переводили?

— Видите ли, в советское время я был певцом государственной идеи, меня называли «Соловей Генштаба». И меня во все справочники внесли как некое исчадие ада. Если моих друзей, скажем, Анатолия Кима, представляли как эстетов, то я был просто мракобесом. Меня не рекомендовали к переводам, была блокада.

Но тем не менее и через нее удавалось прорываться. «Вечный город» был переведен в Болгарии, в Чехии, в Германии. «Дерево в центре Кабула» переводили на английский, на ирландский, на голландский.

— Сейчас романа «Дерево в центре Кабула» уже нет, как я понимаю. Есть «Сон о Кабуле» — новый, расширенный вариант старого романа.

— Да, я захотел перевести его в нынешнее время, посмотреть на все глазами состарившегося героя, что и сделал. Не знаю, продуктивно это или нет. «Дерево в центре Кабула» — это часть романа «Сон о Кабуле».





— И подобное произошло с несколькими текстами. Появились новые варианты романов «Последний солдат Империи», «Африканист», «В островах охотник». Роман «И вот приходит ветер» превратился в качественно новый «Контрас на глиняных ногах». Зачем вы это делаете?

— Была такая задача. Почему-то захотелось продлить жизнь этих романов. Жалко было расставаться с ними.

— Мне кажется, возможно некое изменение в атмосферах, и все ваши прежние книги тоже станут востребованными.

— Трудно сказать. Иногда я думаю, что этого не случится. Вот модернизация и была желанием спроектировать старые тексты в новую реальность.

Но как знать, как знать. В определенный момент на всю позднесоветскую литературу было наложено эмбарго, ее поместили в футляр. И некоторое время этот чехол был закрыт. Но, возможно, футляр захотят открыть, чтобы посмотреть, кто там лежит — обычный покойник или четвертованный…

— Да они с литературной точки зрения просто замечательны — ваши книги семидесятых — первой половины восьмидесятых годов.

— Либо мои романы будут свидетельствовать о времени — и за счет этого свидетельства будут излучать новую красоту, либо в них, как вы говорите, скрыты непреложные, априорные достоинства.

Я не могу ответить на этот вопрос. Мне бы, конечно, хотелось, чтобы они вернулись.

— А пока вы безжалостно извлекаете куски из старых романов и украшаете новые. Я находил целые главы из романа «Время полдень» в романе «Последний солдат Империи».

— Я это делаю. Инкрустирую. Я не хочу, чтобы они умерли.

— Вы же рвете их на части!

— Новая эстетика: римейки.

— Последний ваш роман, написанный в реалистической манере, «Надпись», 2005 года. (Наряду с «Местом действия» и «Дворцом» это любимейшая моя книга.) Будут еще романы реалистические, после «Надписи»? И почему, выбрав этот жуткий, босхианский стиль, вы все-таки решили написать такой пронзительный, ясный роман, как «Надпись»?

— Жуткая эстетика, колесо образов, что присутствуют в «Последнем солдате Империи», «Господине Гексогене» и так далее — все это замечательно подходит для описания сегодняшней кафкианской реальности, но совершенно не годится для описания сокровенного, святого, драгоценного. С помощью этой эстетики не пишут бабушку, или маму, или ребенка. Поэтому копился во мне нереализованный опыт. И этот опыт я восполнил «Надписью», романом, написанным в классическом стиле. Хотя и в «Надписи» достаточно много новаций.

— Однажды я общался с вашим сыном. И с удивлением узнал, что он почти не читал книг отца.

— Я отвечаю ему тем же — я очень мало его книг читаю. (Смеется. — З.П.).

— Я читал, что ваша мама собирала все ваши книги — у нее были любимые?

— Нет, конечно. Она просто коллекционировала. Смотрела на эти книги как на продолжение своего сына.

— Внешний вид книги — это важно для вас?

— Очень важно. Я эстет и даже какой-то шизофреник в этом смысле. У меня есть любимое издание «Крейсеровой сонаты». Этот роман вышел одновременно большим тиражом — в издательстве «Ад Маргинем» — и малым, в 500 экземпляров, очень дорогим и красивым, в котором я использовал свои лубки — мистические, яркие картинки.