Страница 8 из 11
Да, я сегодня провожу его до самого дома, может быть, зайду вместе с ним к нему.
Пока подожду у дверей туалета. Он никогда не пользовался писсуарами, всегда норовил закрыться в кабинке, а в стройотряде отойти подальше ото всех, брызгающих на косогор петергофом с сигаретами в зубах.
Дождусь у гардероба, когда он оденет свое куцее пальто с цигейковым воротником и растянутую вязаную шапочку: эти вещи почти истаяли из моей памяти и стали признаками вещей, знаками неблагополучия или, по меньшей мере, безразличия.
Я помню их больше на ощупь, как аффект сдержанного порыва и непроявленного сочувствия.
Колкие, невыносимые, зализанные химчисткой.
Не вещи, а траур по другим вещам и иным облачениям.
Хотя Леня никогда не был жалок.
Для этого в нем было слишком много грации. И пародиен он не был никогда, так как был слишком подлинен.
И если я хочу вызвать у читателя чувство, то только не сочувствия и сожаления.
Миражам не сочувствуют, а недоумевают их непоправимому исчезновению.
Я выхожу следом за ним из монументального корпуса физфака, нас легко поглощает дневное время, но чувствуется, что вот-вот завечереет, в декабре темнеет так рано.
Мы словно в аквариуме с застоявшейся водой – это такой свет в три часа.
Скрипит снег, или же он должен скрипеть.
К физфаку примыкает библиотека – цилиндрический павильон с разведенными под девяносто градусов флигелями книгохранилищ и читальных залов. Мы тут жарким летом семьдесят пятого года сдавали письменные экзамены – математику и литературу. «В чем смысл заглавия романа Н. Г. Чернышевского «Что делать?»«Не больше двух орфографических ошибок, Леня. Прошу тебя. Всему самому лучшему во мне я обязан… И чтение меня перепахало… Так, Леня?
Что мы будем читать? На студенческий абонемент нам ничего хорошего не дадут… Ну и ладно. Мы с тобой почитаем и в читальном зале. А там мы получим доступ к любым сокровищам мира. Мы узнаем о них по ссылкам и сноскам в бесстыжих марксистских книжонках, из грязных вторых рук, но это знание будет не хуже того, что из первых, ведь мы так любили иллюзии. И их следы и тени. И по эфемеридам последних мы возводили замки культуры, совсем как в «Игре в бисер». Мы ведь читывали чудные книги – Пруста, Томаса Манна, Гессе, Звево, Кафку – мы производили раскопки сами. Мы знали лучшие стихи лучших поэтов – из алфавитного каталога ты выудил «Камень», «Осенние озера», даже «Аллилуйя» на голубой церковной бумаге с ижицами.
Я пойду рядом с тобой по вольной фантасмагорической дороге из одного кафе в магазин и в другое кафе и в другой магазин.
Ты покупаешь маленький двойной и знаешь, где хорошо варят, с пенкой, без дураков. Я чую посейчас колониальный дух кофе.
Ты не берешь сдачи с сорока копеек. О!
В книжных книг нет, но есть книгообмен. Все что угодно, если есть валюта народного простодушного голого чтива. Твой папа работает в «почтовом ящике» и как общественник трудится в народном книжном магазине, где ему перепадают крохи «валюты» – мушкетеры, пикули, ВП, фантастика. Но я не буду длить эти свинцовые описи. Они выпадают в тяжелый осадок, и их фракция находится гораздо ниже твоего эфемерного непоправимого существования.
Вот ты в толчее в чудном магазине «Эфир» – это один квартал вниз по Вольской, наискосок огромного здания КГБ. Ты шел мимо нафабренных зловещих дверей фрондируя, чуть высунув бледный фитилек языка, самый его кончик между темными губами. Я это видел. Так как шел рядом с тобой.
Вот твоя мечта, которую ты никак не обрящешь. Магнитофон «Юпитер» и проигрыватель «Эстония» с алмазной иголочкой. Усилитель ты собрал сам, также ты сделал и колонки по тридцать ватт каждая. У тебя страсть к звукам, особенно низким и урчащим как турбина и проницающим стены и твое темное тело, стремящееся улететь.
Ты страдаешь плохоскрываемой от зубоскалов сокурсников бахоманией, никем не разделяемой (я видел у тебя огромный том Швейцера). Ты ввергаешь себя почти на все бесплатные концерты в консерватории, где Английские и Французские сюиты заголяются дроботом под перстами доцентов-неудачников в готическом континууме огромного зала. В полупустом партере твоя голова странно белела среди редкого цветника старушек-консерваторок, уничтожающих таким способом свои синильные вечера. Среди их капустного полусна ты как будто подпитывал свое раннее старчество.
Еще два кофейных закутка по дороге на отшибе от главных улиц, эти места надо знать…
Мы любим тихие переулки, сползающие к Волге, копны снега, сваленные в палисадники, чистую сияющая белизну с редкими перьями помоев и собачьими желтыми бусинами. Завтра все покроет свежий снег и не останется никаких следов. Никаких, кроме духа выгребных ям и легкой полости в воздухе, сквозь которую ты прошел. Я могу видеть свою родину теперь только сквозь тебя, через полость твоего непоправимого зияния.
Ты вообще казался мне всегда, и я только сейчас понимаю, что эта была не кажимость, итогом вычитания. Или нет, самим этим действием. Всегда и везде где бы ты ни был на тебя становилось меньше, даже если ты там и был. Твое наличие имело обратный знак. И я нисколько не удивлюсь, если не обнаружу тебя на групповых фотографиях, а потом и вообще не разыщу ни одного твоего фото. Ведь настоящие следы в отличие от непоправимых засечек памяти иногда оказываются изгладимы. Все. Ведь нечто подобное происходит и с городом, в котором ты обитаешь или обретаешь качество эфемериды. Он, лишаясь координат, истончается и сходит на нет.
Вот и дорога от университета до дома стала короче. Иногда ты, преодолевая крыльцо и четыре лестничных марша, не замечаешь, как оказываешься сразу у дверей квартиры. Ключ, если его не было в почтовом ящике, лежит рыбьим плавником под ковриком у самого порога. Ты с родителями живешь в кооперативном доме, и у вас двухкомнатная квартира «трамваем». Дом очень хороший – из белого силикатного кирпича, в подъезде чисто – в основном его жители – из того же «почтового ящика», что и твои тихие, словно снег, родители. У тебя своя комната, правда, проходная.
Я наблюдаю тебя как череду выемок, как помпейские пустоты, так что могу заглянуть и в тебя и провести рукой изнутри по эпидерме. Это потому что тебя нет, как и многого из того, что было.
Да-да, с какого-то моменты ты начал явно иссякать, пока не исчез вовсе.
Когда это произошло? Ведь это не случилось как-то вмиг.
Это началось с того, что я увидел в твоих конспектах «Методов математической физики» череду мишеней преферансных перекрестий. Кажется, их были десятки. Разграфленные жирным красным карандашом по линейке, заполненные цифирью и еще множество чистых.
Книга мишеней.
Для меня это было открытием.
Я сказал сам себе – «охо-хо-хо».
Я не знаю что значит этот возглас – удивление, радость за тебя, недоумение или осуждение.
Если можешь, вычеркни любое.
Я не могу достоверно описать твой вялотекущий вечерний досуг. Я в недоумении. Твои позы даются мне гораздо лучше. Например, ты в туалете, ванной, на диване, обедаешь, слушаешь музыку. Я не знаю развязки твоего дня.
Наконец, засыпая, ты тихо, немного грустно мастурбируешь в горячую ладонь. Кого ты при этом воплощаешь из эфира – строгую даму пик, теплого трефового валета?
Я не могу так же представить тебя в маленькой аудитории, где вы втроем с Бобом и Гуней запираетесь отломанной ножкой стула, вставив ее в дверную ручку. Как ты располагаешься за столом, как ты тасуешь колоду, ходишь, пасуешь, заполняешь аккуратнейшим образом сегменты мишени. При твоей памяти ты мог это делать и наизусть, но вы играете на деньги. И тебе важно иметь видимый счет.
На что это похоже? За окном темнеет, вы сидите без света где-то час, пока совсем не утихнет в коридоре третьего корпуса, тихо-тихо переговариваясь.