Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 49

От причастия Кирилл отказался.

Его тело зарыли в лесу.

А через полгода овдовел Радзивил — пани Ядвига умерла от родов. Ходили слухи, что она носила ребёнка Кирилла. Сын у неё родился рыжим, с зубом во рту, он угрюмо поглядывал на нянек, стараясь выбраться из пелёнок. «Проклятое семя, — шипели деревенские, вспоминая, что и Кирилл рождением убил мать. — Небось, лижет теперь у чертей раскалённые сковороды!»

«Хорошо, что все умрут…» — думал князь, когда до него доходили эти сплетни.

Радзивилл осунулся, постарел. За одинокими обедами он по-прежнему слушал музыку, которая звучала для него реквиемом. «Человеку легче исправить позвоночник, чем характер», — кряхтел он, согнутый радикулитом, и не верил больше в людей. Деревенских теперь всё чаще секли, распластав на деревянном «козле», а должников сажали в глубокую сырую яму.

Но это не помогло, с годами двор обнищал, так что княжескому наследнику пришлось, взяв котомку, идти по хуторам смешить народ…

Режиссёр

И у тебя, Господи, милость; ибо Ты воздаёшь каждому по делам его.

Часы в метро тускло высвечивали половину второго ночи. Похожий на гнома пассажир, в длинном, грязном плаще, сошёл с эскалатора. Скользнув взглядом по спине одинокого парня на опустевшем перроне, поздний пассажир отвернулся. А когда парень упёр ему в затылок пистолет, не вздрогнул, только крепче сжав торчащую из кармана газету.

Бомж спал, сложив ладони под щекой. Скамейка была короткой, и с неё, будто с гвоздя, свисали его стоптанные ботинки. Не отрывая дула от напрягшейся мускулистой шеи, парень подвёл мужчину к бомжу и рукояткой вперёд просунул ему подмышку другой пистолет. Когда оружие взяли, парень открыл рот, собираясь что-то сказать, но человек в грязном плаще опередил его.

«С удовольствием, приятель!»

Выпятив крутой подбородок, он прицелился очень сосредоточенно, как злодей в дурном сне.

От бомжа несло водкой, и его храп оборвался выстрелом — по лохмотьям медленно расплылось красное пятно.

Из туннеля потянуло землёй, приближалась электричка.

«Вот и всё», — решил молодой человек, застёгивая «молнию» на куртке.

И ошибся.

Срываясь на визг, мечется на ветру уличный фонарь, выхватывая из темноты снежинки. Прислонившись к окну, мальчик считает их, загибая пальцы.

— Боря, уже поздно, — доносится голос няни. Мальчик поджимает пухлые губы. «Хорошо, что снег, — скребёт он ногтем изморозь, — будет работы дворникам…»

У мальчика холодные, васильковые глаза, ровно подстриженные волосы.

— Боря, опять без тапочек! Раскинув руки, няня плывёт в сумерках, как привидение.

И вдруг спотыкается о протянутую верёвку. Ангельское лицо мальчика искажает злорадство.

— Гадкий мальчишка! — журит сына Ангелина Францевна, вычёсывая ему упрямые колтуны. — Сейчас же извинись!

— Я пошутил… — шепчет ребёнок, но в его глазах нет сожаления. Проходит снег, мелькает лето, мальчик вытягивается, идёт в школу, но его по-прежнему мучает ровный голос няни, изрешечённые обедами будни и воскресенья, когда он не знает, куда себя деть.

— Жизнь — пресная штука, — пожалуется он позже бомжу.

— И оч-чень похожа на смерть… — охотно подтвердит тот.

Они делали из людей убийц, превращая их в преступников. «В каждом сидит зверь — только подвернись случай, — оправдывался Борис Бестин, призывая в свидетели бомжа. — Ты же сам видишь, им только шкуру сберечь! Эх, Фёдор Михайлович, какая там, к чёрту, процентщица, они и мать родную!..»

Бомж кривил рот, сворачивая табак козьей ножкой. Собиралась гроза, ветки скребли крышу, и на занавесках уже плясали уродливые тени. «Пугают Страшным Судом, вечными муками… — разглагольствовал Бестин. — А ты не убий даже безнаказанно, даже, когда страха нет! Вот что такое совесть! — Он плеснул в стакан мутного вина. — Только, сам видишь, нет её и в помине…»

Бомж, пуская клубы дыма, молча кивал. У бездомных своя мораль — пустой желудок совести не переваривает.

«У мира две погонялки, — думал он, — холод и голод…»

Дни проводили в праздности, а вечерами, притворив калитку, шли на дело. В пустеющих залах подземки инсценировали убийство. Играли плохо, но всё сходило с рук. И каждый раз убеждались в человеческой слабости. Проявляя изнанку вещей, они толкали на убийство, которому сопротивлялись лишь некоторые.

«Ну!..» — цыкал тогда Бестин, сузив глаза.

И, отводя пугач, пыхал холостым выстрелом.

Стоит ранняя весна. Расцветая подснежниками, школьницы готовят платья для выпускного бала, в классах по стенам прыгают «зайчики», и всё кругом наполнено зовом могучего животного бытия.

— Бестин, приведи пример безличного предложения…

— Скучно на этом свете, господа!

Одни подчинялись с рабским безволием, другие — после короткого бунта, затихая, как ручеёк, попавший в лужу. Их делали палачами, но они ощущали себя жертвами. Под страхом потерять жизнь, их принуждали её отнять. «Он бомж, — оправдывались они, — такие всё равно долго не живут…»

И старались поскорее всё забыть.

Бомжа звали Шамов. Давя под рубашкой пузырёк красных чернил, он чувствовал себя хирургом. «Мы вскрываем гнойник», — повторял он за Бестиным. А тот куражился. Оставляя пугач, давал возможность раскусить игру. Он называл это «соблюсти приличия». Но игрушка жгла, точно жаба за воротником, и «убийцы» старались выбросить её в первую же канаву.

И никто не заявил на себя.

— Бестин, почему сорвал урок?

Лысоватый директор ковыряет в ухе мизинцем.

— Не я один…

— Нехорошо, Бестин, был заводилой, а теперь в кусты.

Подросток краснеет, угрюмо кусая заусенцы. Но у директора много ключей.

— Я понимаю, школа — не сахар, — заходит он с другого конца. — Однако ж, образование…

Вынув из уха, он задирает вверх палец.

— А что образование, — раскрывается подросток, — только изуродует… У него ломается голос, из рукавов торчат худые кисти.

— Надо же, — всплеснул руками директор, — он уже всё знает! Пойми, впереди у тебя сложный мир… От смущения он не нашёл ничего лучшего.

— Мир прост, — обрезал подросток, — когда одному лучше, другому хуже!

И вдруг, болезненно морщась, признаётся, как раздражает его щенячья радость сверстников, их наивная, бездумная жизнь. Он был другой и чувствовал это. Возвышая голос, он заговорил о мировой несправедливости, которую ощущает кожей, о том, что не представляет, зачем жить.

Директору стало не по себе.

— Не делай из болезни философию! — взвизгнул он.

— Для вас философия — всегда болезнь! — огрызнулся подросток.

И опять Ангелина Францевна ласково шептала: «Ах, проказник…»

Первый блин вышел комом.

Весь день лил дождь, и к ночи вода бурлила возле водостоков. Город обезлюдел, на автобусной остановке, притворяясь спящим, лежал на скамейке Шамов. Бестин караулил по соседству, когда из темноты вынырнула худая фигура с поднятым воротником. Мужчина лет сорока стряхивал зонт о колено, едва не задевая остриём асфальт. Капли летели Шамову в лицо, но он терпел. Складывая негнущиеся спицы, мужчина тихо выругался. А через мгновенье к нему прилип Бестин, упирая пугач под воротник. «Стой, как стоишь…» — зашептал он. Но не рассчитал, наклонился над самым ухом, и человек инстинктивно отпрянул. У Бестина взмокла спина. Протягивая второй пистолет, он увидел себя со стороны: жалким, ничтожным. И от этого заскрежетал зубами, впадая в ярость. «Застрели, застрели его!» — истерично закричал он. Мужчина, сухой, костистый, съёжился, как платье, соскользнувшее с вешалки. Оружие в его руке болталось посторонним предметом, он испуганно моргал, уставившись на блестевшую «молнией» куртку. Бестин дёрнул шеей, направляя пугач ему в грудь. И тогда он, точно слепой, ткнул дулом в Шамова…