Страница 29 из 49
— Можно я с вами постою? — перекрикивала шум Ксения. — Одной страшно, да и за стенкой храпят… И как они могут спать?
Она редко куда выбиралась, и теперь её глаза возбуждённо блестели. Мы стояли очень близко, когда я разгонял дым, наши руки соприкасались, но я заговорил совсем не к месту.
— Представляете, Ксюша, что сегодня в журналах печатают — читать стыдно…
Я назвал несколько фамилий. Она не знала никого.
— В нашу глухомань и птица-то редкая долетит… Залилась краской и, отвернувшись, стала ковырять растрескавшуюся стену.
А я опять подумал, не уехать ли в Себеж?
К стеклу, гримасничая, липла луна.
— На неё долго нельзя смотреть… — спиной загородила её Ксения. — Бабушка говорила: «Луна душу притягивает».
— Это у кого есть…
Она посмотрела с удивлением:
— А как же без души? Душа и у камня есть.
Я глубоко затянулся.
— По-вашему, Ксения, люди добрые?
— Конечно, добрые, — убеждённо кивнула она. — Только многие несчастны, как вы…
Я смял окурок.
— Да вы, прямо, цыганка, может, ручку позолотить? Она вспыхнула до корней волос.
— Нежная вы душа, — взял я её за локоть, — пойдёмте в купе.
Ксения гостила у тётки в Воронеже, и в столице была проездом.
— Тяжело у вас, — выносила она приговор. — Торопятся, бегут, как на пожар… А куда торопиться? Где ждут, туда всегда успеешь.
— Вас-то дома ждут?
— Ещё бы, я же с подарками.
А я вспомнил, как часто, в одиночестве присев на дорожку, хлопал себя по коленям: «Ну, пора, нечего кисели разводить…»
Жизнь, как поезд, катилась по рельсам, но её колёса стучали для нас по-разному. «Тебя никто не ждёт, — слышалось мне, — никто, никто, никто…»
В Себеже поезд стоял две минуты.
— Ну, прощайте… — просто протянула она руку.
Пожимая узкую, тёплую ладонь, я не выдержал:
— Вы необыкновенная, Ксюша… Вы себе цену не знаете… Дай Бог вам счастья…
Она покраснела:
— Будет вам…
И, выдернув руку, взялась за поклажу. На решётчатой подножке обернулась:
— И вам счастья…
На мгновенье мне неудержимо захотелось сойти следом. Бросить всё и уйти в ночь! Но проводница уже поднимала железные сходни…
Вернувшись в купе, я долго не мог успокоиться, всё вокруг ещё хранило её присутствие. Я вышел в тамбур — она была и там. Занимался рассвет, прислонившись через кулак к холодному, дребезжащему стеклу, я смотрел на бледное, розовеющее небо, на медленно тускневшую луну, а подо мной с прежней силой стучали колеса…
Трудные уроки христианства
Блуждая по царству мёртвых, я пересёк обтекающий его Стикс и оказался в жаркой каменистой пустыне.
«Блаженны нищие духом», — доносилось с холма. Человек в белой хламиде простирал руки к толпе восточных варваров, которых я узнал по завитым бородам.
«Какого он племени?» — подумал я.
«Блаженны плачущие, ибо они утешатся…»
В тихом голосе сквозила неизбывная грусть. Не разбирая языка, на котором он говорил, я, странным образом, понимал его.
Приблизившись, я смешался с толпой.
«Блаженны жаждущие правды, ибо они насытятся…»
«Когда? — крикнул я. — Пока я знаю только то, что ничего не знаю!»
На меня обратили внимание не более чем на мошку. Грубые, обожжённые солнцем лица, все пучили глаза на проповедника. Признаться, и я дивился его риторике, прикидывая, у кого из наших он учился.
«Вы — соль земли… Вы — свет мира…»
«Лесть принесёт тебе пальмовый венок!» — скривился я. И тут же обратился в слух: «Не судите, да не судимы будете…»
«Для этого надо лишиться не только языка, но и разума!»
Я открыл, было, рот, но тут вспомнил про цикуту. И почему его сентенциям не следовали мои сограждане?
«Не противься злому, и кто ударит тебя в правую щёку, подставь тому левую…»
Не нарушая молчания, вокруг согласно кивали.
«Твоему закону, — не выдержал я, — должны подчиняться все, иначе он превратится в орудие тиранов!»
На меня зашикали, и, повернувшись, я поспешно удалился.
Под смоковницей ютился постоялый двор, хозяин понимал по-гречески, и мы, черпая из амфоры неразбавленное вино, срывали смоквы, не вставая из-за стола. Хозяин рассказывал о пылающем кусте, из которого вещало божество, я — о храмах с портиками и мраморными богами.
«Храм, как и Бог, один, — нахмурился он. — И Он не терпит Своих изваяний!»
У него отсутствовало сомнение, его речь была цветистой, и метафора заменяла в ней силлогизм. Мы так заговорились, что оборвали все смоквы и не заметили подсевшего иудея. Пряча живот под стол, он сообщил, что пророка с холма давно распяли, а его ученика побили камнями.
«Варвары», — скривился я.
И опять вспомнил про цикуту.
Иудей оказался мытарем, он рассказал, как, собирая подать, увидел на дороге Бога — того, распятого. Я усмехнулся.
— Безумие для эллинов, — зло проворчал он.
Я глубже погрузил язык в вино.
— Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, — гнул своё мытарь, — тогда же лицом к лицу…
— Когда? — покачал я головой.
Пока был жив, я тоже надеялся, что с кончиной откроется свет, но в подземной обители не видно даже вытянутой руки. И всё же мне было жаль ритора, который сводил жизнь к притчам и размахивал оливковой ветвью, не препоясавшись мечом. «Блаженны миротворцы, — вспомнил я, — их назовут сыновьями Божьими…» Возможно, но прежде убьют.
Пригубив вина, мытарь меж тем шептал о грехопадении, которое нужно искупить. Признаться, я долго не мог его понять, а, поняв, рассмеялся: «Если всемогущий Творец создал нас, как червивое яблоко, то кто же тому виною?» Но мытарь оказался, как моя Ксантиппа — вылил на меня ведро помоев и заявил, что я — его жало в плоть.
А потом стал хвастать, что понесёт свет греческим невежам.
Глупец, Афины никогда не откроют ворот твоему учению! И потом, разве ты не знаешь, что мир — только часть царства мёртвых, за пределы которого я так и не вышел?
«Прошлое и будущее одинаково недостижимы, мы ощупываем их, как слепцы, но к чему прикасаемся — загадка…»
От этих мыслей я очнулся в апрельские календы семьсот восемьдесят девятого года от основания Города посреди сырых, пропахших известью катакомб. Был час первого факела, вокруг, как летучие мыши, грудились заговорщики, прячущие лица под масками. Они читали вслух папирусные свитки, из которых я узнал историю их вождя, осуждённого иудейским синедрионом и распятого нашим прокуратором.
— Ты же сам пророчествовал о нём, — показали они четвёртую эклогу «Буколик».
Я разглядел горбатые носы и глаза навыкате.
— После его воскресения каждый может попасть в Царство Небесное! — тронул меня бородач, которого звали «Камень».
— После Лукреция, — поморщился я, — даже блаженство Элизиума сомнительно…
Заговорщики крестили лбы пальцами, как злые духи, называли хлеб плотью, а вино — кровью. Подражая своему вождю, они возвеличивали страдания и участь гонимых. «Почему синедрион осудил их безумного соотечественника?» — гадал я. И вдруг страшная мысль мелькнула у меня. Им пожертвовали, чтобы создать легенду, которая приведёт римлян на крест! Этот миф о торжествующей слабости — коварный ответ нашим легионам! Так восточные черви подточат римского Орла! С экстатическим упоением заговорщики рисовали рай, списанный с Золотого века, и ад мрачнее Эреба. Низкие своды, засиженные слизняками, были подстать этим рассказам. Но я не слушал, размышляя, как предостеречь будущего императора. И тут снаружи донёсся шум. «Кто с крестом к нам придёт, на кресте и погибнет!» — закричал я, выбегая на улицу под защиту городской стражи.
Кошмар развеялся. Меня снова окружала безмятежная жизнь, налаженная властью божественного Августа, а фонтан во дворе по-прежнему струил воду в бассейн с рыбками. «Мы прикасаемся к прошлому, в котором полыхал Карфаген, — думал я под впечатлением от своего видения, — но как прикоснуться к будущему, в котором будет гореть Рим?» И тогда грозным предупреждением я написал о проклятии Дидоны, о мести её потомков сыновьям Энея.