Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 49

«Тыщу лет проживёте, — густо покраснел доктор, проверив его анализы, — ошибочка вышла…»

И Сачурин вернулся к жизни. «Провожающий — не попутчик», — повторяет он со сцены из вечера в вечер, превращаясь в Харитона Скуйбеду, и, оправляя рясу, замыкает на ключ Библию в железном окладе. Срывая аплодисменты, он кланяется, прижимая к подбородку цветы, из ближнего ряда на него восторженно смотрит жена, счастье переполняет его в эти мгновенья до кончиков парика, но, перекручивая ночами простыни, он кусает подушку, не в силах забыть других, полных жгучей обиды глаз, которыми провожали его бывшие ближние, которых он предал.

Другой

Не помню, когда я стал Акимом Курилёнком. Как паразит, я живу в его теле — слышу его ушами, вижу его глазами и читаю его мысли, как свою ладонь. Аким коротает свой век в Москве, где рождаются между делом, живут на бегу, а умирают в одиночестве. Мир принадлежит его поколению, но Аким в своём далеко не первый. Когда он проводит ночь с женой, то их ночь не делится пополам, а у каждого своя. «Спят в одной постели, но сны видят разные», — думаю я, когда жена пытается рассказать ему свой. Но Аким её опережает. «Знаешь, во сне мне предстояла встреча со старинным другом… — уставившись в потолок, произносит он с неприятной хрипотцой. — Казалось, мы будем вспоминать юность, и давние вёсны расцветут в нас. А сейчас я перебираю знакомых — моего друга среди них нет…» Сглотнув слюну, он отворачивается к стене. «И от этого мне — как в ледяной пустыне…»

Жена прикусила язык. Ей снилось, что она занимается с Акимом любовью, но казалось, будто она делает это с другим. «Люблю, — шепчет она сквозь распущенные на подушке волосы. — Больше жизни…» И вдруг вспоминает про Акима. «Уходи!» — вскочив с постели, распахивает она дверь, подавая любовнику одежду. А потом ревёт, уткнувшись в одеяло. Проснувшись, жена целует Акима в щёку, собираясь рассказать про «другого». Но он опережает. «Выгляни в окно, — сухо советует она, — от уличного шума сны рассыпаются в прах…»

Дни стыкуются костяшками домино. Куда ползёт их чёрная змея? Каждое утро Курилёнок тщательно бреется, потом обрастает щетиной в «пробках», отстукивая на руле мелодию из приёмника, а, опоздав на работу, заглядывает в рот начальству. «Пишите объяснительную!» — барабаня по «ролексу», откусывают ему взгляд. «Заявление об уходе!» — кричит он про себя так, что у меня лопаются уши. И побитой собакой плетётся за свой стол. В обед Аким жуёт вместе с котлетой виноватую улыбку, а потом, как дятел, стучит на компьютере. Эхо сводит меня с ума! А зачем тебе всё это? Не слышит! Аким не подозревает о своём расколотом «я», а я молчаливо наблюдаю, как его мозг кружит хожеными тропами, будто стрелки часов, которые скрадывают время, крутясь по растрескавшемуся циферблату.

Раз в неделю Курилёнок навещает мать. Тогда передо мной встаёт его детство. «Мама, мама…» — зовёт он, раздвигая прутиком заросли кусачей крапивы. По шее у него ползёт жук с кровавыми, точно их оставила когтистая пятерня, полосами. Молодая, красивая, мать щелчком сбивает жука и, взяв на руки, несёт Акима на террасу, где пыхтит чайник. «Акимушка, ненаглядный…» — шепчет она, будто с поднебесья. У неё мягкая, тёплая грудь, упёршись в которую, Аким мгновенно засыпает. «И привези лекарства!» — раздаётся в «мобильном». Голос, скрипучий, как ржавое железо, переходит в гудки. Аким чертыхается, ему кажется, что мать давно умерла, а он говорил с автоответчиком. Старухи, как маленькие девочки, всех превращают в кукол! Я кричу, забывая, что для него я, как Бог — существо без обратной связи.

Осень, дождливая осень, и дни — как птицы на проводах! В кафе Аким сидит напротив толстяка с пышными усами, которого считает другом, а тот его — врагом.

— Русскому интеллигенту что было нужно? — разливает он «горькую». — Чёрная икра, пол штофа водки и душевные разговоры. А советскому? Поллитровка, селёдка и те же разговоры…

Они быстро чокаются.

— А сейчас даже пьют молча…

Усатый кашляет, а потом разводит вокруг руками:

— Ну, я бы не сказал…

— А ты прислушайся, — гнёт своё Аким, — болтают о чём попало, и никто не говорит о смерти… Выходит, что каждому близко, всем — далеко?

Усатый медленно жуёт мясо и ещё медленнее слова:

— В церкви давно был?

— Что церковь? — кривится Аким. — Только пугает вечным, а живёт преходящим…

Усатый хлопает по плечу:

— А есть ли, Аким, на свете приличные люди?

— Есть, только их мнут узловатыми пальцами, а они, чтобы выжить, как букашки, притворяются мёртвыми, — он проводит ладонью по скатерти, сметая крошки. — Может, и правда, от обезьян произошли — также живём, не осознавая, как во сне…

Рюмки давно опустели, но Аким ещё долго ворчит, размахивая руками, пока не замечает, что остался один, а на него недоумённо косятся официанты.

В церковь он всё же пошёл. Стоял со свечой перед тёмноликой иконой, слушал, как батюшка рассказывал детям из воскресной школы про Сотворение, и ловил себя на странной покорности, которая разливалась внутри. «Страшно и подумать, откуда пошёл мир, — читал я его мысли, — а скажут: «Землю и небо сотворил Бог», делается легко и покойно…» Аким посмотрел на детей: «Может, Бог — это Дед Мороз для взрослых?»

Возвращаясь, он шлёпал по грязи, проходя двором своего дома-колодца, где за грубо струганным столом стучали в домино. Играли парами, и один всё время ругал партнёра. «Давайте играть по-человечески! — взорвался он после очередного проигрыша. — Каждый за себя!» Обстукивая с ботинок глинистые комья, Аким поднялся по лестнице, повернул ключ в железной двери, и мне сделалось тесно в его черепной коробке — его мысли, как спички, вспыхивая, исчезали где-то на стороне.





Жена у Акима чуть косит и, когда нервничает, ресницы у неё хлопают по носу. «Не проведёшь!» — читается в каждом их взмахе. Она не выглядит на свой возраст, а до сих пор, как девушка, которая кажется старше. Курилёнки женились, когда Аким ещё боялся мышей и стеснялся женщин. Теперь мыши боятся его, а женщины стесняются.

«И между этим — жизнь», — чешет в затылке Аким.

«Жизнь после жизни», — уточняю я его математику.

Голодный день кидается на приманку другого и виснет, как сушёная рыба. Аким всё больше становится мною. Для жены он по-прежнему уходит на работу, но вместо этого бродит по городу, заглядывая в лица прохожим. А я проникаю в их мысли. Они слагаются из вчерашних новостей, обгрызенных, как семечки, и выплюнутых телевизором, из страхов, модных песен, денежных расчётов и эротических фантазий. Слава Богу, Аким ничего не видит! А передо мной бушуют неподдельные страсти, чужие мысли душат, как запахи, а люди становятся на одно лицо. Проникая сквозь их скорлупу, я вижу мир их глазами, подыскивая, как вирус, нового хозяина.

И не нахожу.

Дни, как костяшки на счётах — белые чередуются с чёрными. Приходил усатый, за чаем подмигивал жене, похлопав по плечу Акима, рекомендовал своего психиатра.

«Интриган! — видел я его чёрные мысли. — Какой же ты интриган!»

А психиатр уже на другой день, щурясь поверх очков, слушал сбивчивый рассказ жены и думал о гонораре.

— Деньги — зло, — говорю я голосом Акима.

— Когда их мало, — вытирает он очки о манжет. — А почему, голубчик, на работу не ходите?

— Как все?

— Ну да…

— Значит, все родились — и я родился, все умрут — и я тоже? Он хохочет, а про себя уже ставит диагноз.

— Сколько людей — столько диагнозов, — не разобрав его латыни, чеканю я. — У вас, например, раздвоение — вы ещё здесь, а в мыслях уже далеко…

Он непроницаем.

— У любовницы, которая зовёт вас «бешеным огурцом», когда вы одиннадцатым пальцем измеряете её глубину…

Он краснеет.

— А её муж называет вас «козликом»… Знал бы, с кем ему рога наставляют!

Жена по-своему любит Акима.

— Поедем к морю, — предлагает она. — Лето пролетает — ухватим его за хвост…

А Аким, подбирая слова, думает, что их Вселенная, как разрубленное яйцо, из половинок которого уже не вылупиться птенцу.