Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 49

Для одних мир распахнут, как окно, для других он — замочная скважина. Для Петьки «Козырька», карманника и щипача, мир с колыбели приоткрылся на два пальца, и в эту узкую щель сыпались, как горох, тусклые будни. Осенью в ней отражался двор, задыхавшийся под шапкой серого, клочковатого неба, а зимой мертвецами из могил вставали сугробы.

Петька был мельче мелкого, к тому же последыш, про таких говорят, что родился в довесок. Его братья казались старше своих лет, а родители младше своих болезней. При этом и те, и другие бросали свой возраст в общую копилку, и семья становилась древней, как разросшийся за околицей дуб. На всех у них была одна крыша, одна печь и один смех. Поэтому если кто-то смеялся, остальные плакали.

А плакать было отчего. Дыры они видели у себя, а деньги у других, и, точно слепцы на верёвке, беспрестанно дёргали друг друга, ощущая свою жизнь, как вставные зубы. По нужде они должны были шастать в ночь, как филины, а прежде чем париться в бане — наломать дров.

Петька оказался смышлёным и рано понял, что живот у одного сводит от смеха, а у другого — от голода. От постоянных дум о куске хлеба голова делалась, как вата.

— А правда, что людей на свете, как листьев в лесу? — спрашивал он, ложась на желудок, чтобы заглушить его звон.

— Да, сегодня четверг, — шипели ему. Не всё ли равно, о чём говорить, когда на уме одно?

Годы просверлили в Петькином мире чёрный ход, но через него пришли только сидевшие на шестах куры, да крикливый петух, которого зарезали за то, что пел раньше срока. Стуча крыльями, он бегал без головы, а его кровь потом долго мерещилась в блёстках на бульоне. Раз Петьку водили к знахарке, она катала яйцо, заговаривая грыжу, и гадала по руке: «Не доверяй мужчине с женскими бёдрами и женщине с глазами, как ночь…» Вернувшись, Петька никак не мог уснуть, ворочался с бока на бок, всматриваясь в ночь с глазами женщины, и видел в её тёмных размывах женские бёдра.

А потом он подрос, став выше табурета, на котором сидел, и шире улыбки, за которой прятал слёзы. Однажды ему надели картуз, всучили вместо портфеля плетёную корзину и утопили в перешедший по наследству сюртук. Из школы Петька вынес, что «обедать» — это существительное, несовместимое с глаголом, а «время» — местоимение, потому что у каждого оно своё. На уроках математики он постиг также, что мир проще таблицы умножения и что «деньги» — это числительное, он считал их в чужих карманах, а галок на плетне — по пальцам.

Восемь дней в неделю Петька ёрзал на стуле, ловил ворон, и его драли, как сидорову козу.

У его учителя лицо было таким узким, что с него постоянно сваливались очки и казалось, он может хлопать себя ушами по щекам. Он носил низкую чёлку, за которой прятался, как за дверью, и не ходил в лес, опасаясь наступить на ежа. Опускаясь на стул, он прежде шарил по нему руками, отыскивая кнопки и проверяя спинку. Когда Петька подложил ему очки, которые выкрал с носа, учитель побледнел, решив, что хрустнул позвоночник, а потом расстегнул верхнюю пуговицу, чтобы выпустить пар.

— Кто эта паршивая овца! — наткнувшись на молчание, как на штыки, заревел он. — Кто эта ложка дёгтя!..

Петьку будто окунули в погреб, со дна которого небо казалось с овчинку. В дверь уже просунулась лошадиная морда воспитателя, от которого за версту несло чесноком и розгами. На войне он потерял ногу, и в спину его дразнили «культёй». Он жил бобылём, потихоньку спивался и, вымещая обиду на паркете, стучал в коридоре протезом.

— Кто напакостил? — в последний раз спросил учитель. — Повинную голову и меч не сечёт…





Он вёл грамматику и Закон Божий и любил поговорки не меньше чужого раскаянья. Но все молчали. Даже инвалид усмехнулся, ведь на признание ловят, как на блесну. И вдруг на её пустой свет клюнул Иегудиил, с которым Петька сидел за партой. Они были одногодки, но Иегудиил успел вытянуться, как осока, и погрустнеть, как река. Он был, как плакучая ива, про таких говорят: однажды не смог понять, что проснулся, и с тех пор живёт во сне. «Дурак!» — дёрнул его за штаны Петька. Учитель завернул лицо в ладонь, как в носовой платок, сквозь который змеилась улыбка. «А ты, почему не донёс? — близоруко щурясь, скомкал он Петькино ухо. — Я из вас сделаю граждан!»

Их заперли в сарай длиной не больше семи локтей, в котором мир представлялся таинственным, как темнота, которую носят в кармане. Они вышли оттуда, спотыкаясь о собственную тень, и долго стояли под яблоней, подбирая падалицу и поддавая огрызки босыми ногами.

И стали свободными, как стрелка в сломавшихся часах.

Поначалу Петька ещё выдёргивал перо из шипевшего гуся, садился в поле и под стрёкот кузнечиков представлял, как его будут пороть. Но когда это случилось, всё пошло своим чередом: мыши по-прежнему проедали дырки в карманах, а жизнь текла ветерком по ржи.

И всё встало на места: хромой воспитатель, сосчитав однажды глотками бутылку водки, разбил её о плетень и вскрыл себе вены, родители не пережили своих болезней, братья разбрелись куда попало, а Петька стал промышлять на ярмарках и нахальничать в кабаках. Заломив картуз, он ходил по базару, затыкая за пояс мужиков, и лез бабам под фартук. Для вида он бойко торговался, вытаскивая гроши, которые берегли, как зубы. Случалось, ему фартило, и деньги, как мыши, сновали тогда по его карманам. Он спускал их тут же, не успев распробовать вкуса, просыпаясь в постелях женщин, имён которых не знал. Накануне он представлялся им купцом, клял их убогую жизнь и обещал, что утром увезёт за тридевять земель. Женщины всплескивали руками, прикрыв рот ладошкой, ахали, а когда он засыпал, плакали.

В Бога Петька не верил. «Устроилось как-то само…» — думал он, глядя на бегущие по небу облака и шумевший под ними лес. И жил, как зверёк, в этом лесу.

Бывало, он засыпал богачом, а просыпался нищим. Но, засыпая нищим, всегда видел себя богачом. «Да у меня сам квартальный брал под козырёк!» — бахвалился он во сне и слышал, как кто-то невидимый рассыпался тогда смехом: «Эх, козырёк, козырёк…»

В городе Петька ходил в синематограф смотреть комика, который уже давно умер, но, беседуя с Богом, продолжал кривляться на экране. «Чудно…» — чесал затылок Петька и опять вспоминал, что время у каждого своё. Теперь он думал руками, а ел головой. И всё чаще видел во сне мужчину с женскими бёдрами и женщину с глазами, как ночь.

А потом пришёл суд, плети и каторга с одним на всех сроком, одной ложкой и одними слезами. Петька вышел оттуда седым, как расчёска, набитая перхотью, и принялся за старое.

В отличие от Петьки, овладевшего единственным ремеслом, Иегудиил стал мастером на все руки. В драной, пыльной рясе он ходил по деревне, совмещая должности звонаря, пономаря и богомаза. В народе Иегудиил считался малость не в себе. «Вот стрела, — бывало, учил он, сидя на бревне и чертя в пыли веткой, — тетива забывает о ней, и она свистит, пока не застрянет, как крючок в рыбе, или не потонет, как месяц в туче. Так и слово… Слова, как птицы, — рождаются в гнёздах, живут в полёте, а умирают в силках…» Он изощрялся в метафорах, подбирая сравнения в деревенской грязи, а заканчивал всегда одинаково: «Слово, как лист, гниёт на земле и сохнет на ветке, а живо, пока летит…» Он мог распинаться часами, но слушали его только бредущие с пастбища козы, да деревенский дурачок с тонкими, как нитка, губами.

Навещал он и учителя, тот постарел и лежал теперь, разбитый параличом, шевеля глазами, как собака. «События тусклы, как лампада, — говорил ему Иегудиил, — это люди возвышают их до символа. И тогда их слава, как тень на закате, оборачивает землю, зажимая её, точно ребенок, в свой маленький, но цепкий кулак…»

Пробовал философствовать и Петька. Раз на голой, как палка, дороге, когда этап отдыхал после дневного перехода, он встретил бродягу, сновавшего между деревнями за милостыней. Повесив на клюку котомку, нищий опустился рядом с Петькой. Он поделился с ним хлебными крошками, а Петька — солью, которая была их крупнее. Еду жевали вместе с мыслями. «Вот галка летит, попробуй, приземли её… — чесал до плеши затылок Петька. — Мир сам по себе, а человек — сам…» В ответ бродяга кинул клюку и перешиб птице крыло. С тех пор Петька понял, что его речи скликают неудачи, а счастье убегает от них, как от бубенцов прокажённого.