Страница 16 из 49
Марат скрёб ногтем страницу за страницей, натыкаясь, как на иголки, на дни, подчинённые календарю, воскрешая прошлое, которое с каждой строкой приближалось к настоящему.
«Все мы заложники чужих хроник», — подводил черту численник.
Читать дальше Марат не решился: знать будущее — значит уже прожить его.
Схватив календарь, он бросился в лавку.
Продавец уже вешал замок, потянув на себя дверную ручку, доставал из широченного кармана ржавые ключи. Марат открыл рот, но слова застряли в горле. «Подержите!» — сунул ему ключи продавец, продолжая возиться с замком. Марат застыл, как вопросительный знак, слушал скрежет железа, и ему хотелось влепить продавцу пощёчину. Но обе руки были заняты. Наконец, лавочник освободил их, взяв численник, который опустил вместе с ключами в карман.
«И правильно, что не стали дочитывать, — зевнул он, возвращая деньги. — Ничего любопытного — все помрём…»
И повернувшись, застучал каблуками по мостовой.
Каждый брак снаружи ужаснее, чем изнутри. Как город после бомбёжки, он кажется пустым и мёртвым, но под развалинами ещё теплится жизнь, там ползают калеки, которые прилаживают увечья к костылям, пытаясь выдать протезы за живую плоть.
Стратилат Цибуль был женат. «Мир стоит на трёх китах — зависти, похоти и корысти, — задирал он вверх палец, расхаживая по кухне в рваных тапочках. — Он взывает к животу, а одет в пошлость и лицемерие…» Слушая про устройство Вселенной, домашние крутили ему у виска. Квартирка была тесной, денег Стратилат приносил — кот наплакал, и его сослали в детство — деревню, откуда он был родом.
Бог творил русскую природу со слезами, разводя сырость да слякоть, а Стратилата мучил ревматизм. Осенью он погружал ноги в муравейник, сидел с перекошенным ртом, а после, пугая ворон, носился по лесу — сверкая пятками, разгонял кровь.
«Это юность тратится направо-налево, — приговаривал он в такт шагов, — старости здоровье, ох, как понадобится!»
И молился о том, чтобы умереть в добром здравии.
Стратилат всё чаще разговаривал с собой, доживая на выселках, убеждал себя, что весь мир — окраина, а центр Вселенной находится там, где наше «я». Он ещё надеялся, что его жизнь, как подсолнух, повернётся к солнцу, не в силах смириться с бездействием и словами, от которых ни холодно, ни горячо. Но временами его озаряло.
«Неправильно жил, раз никто не любит… — сморкался он в засаленный платок. — А без любви на свете делать нечего…»
Беседа, что дырявое ведро — много вольёшь, да мало унесёшь. И Марат говорил на языке молчания, переводя на него слова. Но слыл в семье дурным толмачом.
— Путь наверх — всегда по головам, — вздыхал он. — А сегодня одни за демократию, другие — против…
— Как в той пьесе… — безразлично замечал Авессалом, зевая так, что сводило скулы.
— Это в какой-такой пьесе? — настораживался Марат.
А после, навострив уши, слушал
Кто-то: За образа…
Некто: За оба раза? Или за раз?
— Зараза! Ты был «за»?!
— Я «за» не мог…
— Ты занемог? А он как?
— Да, ну его! «За»…
— Да? Ну, егоза!
— Они не «за»…
— Они не «за»? Весь мир «за»! И сам мирза! А они мерза…
— Зато те «за». И антите «за»…
— А-а… А она как? «За»?
— «За»… но… «за»…
— Заноза! Н-да… А мы? «За»?
— Да. Мы «за»!
— Как? И дамы «за»?! А чумаза?
— И она — чума её! — «за»…
— А он-то? Он-то «за»?
— Он… «за»… Ну, да…
— Да, он зануда… Но — «за». А вы ли «за»?
— Кому… кому мне вылиза…
— А вы ли «за»?!
— О, да! Выли «за»! Но — за глаза…
Авессалом издевательски замолкал.
И Марат чувствовал себя рыбой на крючке.
Поздней весной дни перепутались, и к Стратилату Цибуль вернулась молодость. Её звали Анастасия Федяк, и в деревню она приехала на каникулы — запивать крыжовник козьим молоком.
— У вас есть интернет? — постучала она в его калитку.
— У меня тыр нет, — буркнул он.
Она рассмеялась. Так началось бабье лето Стратилата Цибуль. Анастасии нравились его чудачества, его молчание, серый цвет его карих глаз. «Не хмурься, — разглаживая ему морщины, ворковала она. — Борозда меж бровей — сердце пополам…»
И Стратилата охватывало чувство давно виденного, словно кто-то переставил в календаре недели, месяцы, годы.
— Мы сами разрушаем будущее, — умничал он. — Своими поступками, бездействием, страхами, мыслями, надеждами… Особенно надеждами! Чем отчаяннее мы хотим чего-то, тем дальше в угол его задвигаем…
— Значит, мне не нужно мечтать о тебе? — улыбалась она.
Стратилат смущался. Никто раньше не думал о нём, он давно привык жить рядом, но быть за тридевять земель.
Был вторник, новолуние, и Марат голодал. Утром он черкал дневник, подводя итоги, стучал костяшками счёт: «На сандалиях — пыль, а на ранах — соль, на устах — небыль, а на сердце — боль…» В его бухгалтерии дебет расходился с кредитом, как корабли в море, и Марат не выдержал. Сунув карандаш за ухо, он нахлобучил шляпу и, пугая мышей в парадной, выскочил вон. Накрапывал дождь, из тумана гулливерами выступали высотки, а вдалеке чернели трубы котельной, свисавшие на дымах, как на верёвках, с промозглого, серого неба. Марат бродил по городу целый день, но не помнил, где и зачем. А вечером последняя строка в его дневнике была зачёркнута. «В мозгах — канифоль!» — значилось вместо неё. У Марата защекотало в ухе, и он от рассеянности стал почёсывать шляпу. Он узнал руку сына.
— Да ты поэт! — толкнул он дверь в его комнату носком сапога.
— А ты не знал? — ухмыльнулся Авессалом. — Вот послушай: «Надрывался вокалист, рыжий гомосексуалист, танцевала обезьянка — престарелая лесбиянка…» Марат передёрнул плечами, но от растерянности его понесло:
— Ты почему школу бросил? — подставил он другой бок.
— Сам знаешь, — врезали ему, — там готовят к одной жизни, а проживать приходиться другую.
Марат хотел, было, съязвить, но тут заметил, что сын лежит голый и курит в постели. А пепельница стоит на груди молоденькой девушки — грудь была плоской, с родинкой под левым соском.
Марат покраснел. А на другой день переехал на дачу.
Незаметно, как тесто, подошла осень. Огороды уже зияли комьями глинозёма, вывороченными канавками, по которым стекала мутная жижа, а обступавшие их избы чернели трубами, свисая на дымах, как на верёвках, с промозглого серого неба.
— Моя голова изъедена мыслями, как червивое яблоко, — жаловался Стратилат Цибуль, и глаза его делались печальными, как у большой собаки.
— Это потому, — с каменным лицом замечала Анастасия, — что ты живёшь в своих мыслях, как личинка, а пора разорвать кокон…
Однако Стратилату было уже поздно превращаться в бабочку, и ему делалось не по себе.
— А всё-таки странно, что мы вместе, — переводил он разговор. Но у неё и тут находился ответ.
— Просто молоденькие девушки не смотрят на ровесников, а взрослые мужчины — на ровесниц…
Книги стареют с каждым прочтением. А его — допускала только одно. К вечеру день сгорал вместе со своим листком на свече.
«Гори огнём и синим пламенем», — пританцовывал вокруг Марат.
В другой раз они сидели на веранде, Анастасия красила ногти, кутаясь в простыню, которая то и дело сваливалась, обнажая родинку под левым соском.
— Нужно писать о политике, — дуя на растопыренные пальцы, роняла она.
— Мне интересен человек, но безразлично человечество, — важничал он, помешивая чай. — И потом, — косился он на её руки, — все разные, как пальцы. Одни висят на собственных галстуках, другие — на помочах…
Но он врал. И знал, что врёт. Все одинаковые. И время берёт своё. Когда она уехала, и дни, как солдаты в строю, опять встали по местам, Стратилату будто нож под ребро сунули. Ему было странно, что он не умирает, а продолжает звенеть блюдцем, считать годы под кукушку в часах и топтать землю с вынутым сердцем.