Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 46

Напротив, в низеньком домике открылось окно, блеснув радужными стеклами. Рыжий перс в плоской, круглой тюбетейке выкладывает на широкий подоконник плоский — блином — белый лаваш и продолговатый с загнутым вверх, как у туфли, концом чурек.

Чистильщик сапог, черный, как его мази, турчонок сел на обычное свое место — угол бульвара и площади. Он кричит, выбрасывает из глубины горла шершавые, угловатые, как битый щебень, слова.

Сверкая спицами колес, проносится велосипедист. Он самоотверженно работает ногами, лицо его вдохновенно. Клетчатая кепка сдвинута на затылок.

— Доброе утро! — кричит он Милочке и исчезает в зеленой сени бульвара. Это поэт Авалов.

Милочка встает со скамейки. Она вытягивается всем телом, каждый мускул напрягается в ней, наполняется жизнью. Она поднимает руки вверх, сплетает над головой пальцы — холстинковое платье открывает до колен обнаженные загорелые ноги. Воздух до краев заливает грудь запахами, радостью, солнцем…

Рядом с нею затихает лошадиный топот. Какой-то всадник легко и быстро прыгает с седла. На нем коричневый бешмет, высокая белая папаха. Глаза его смеются из-под сросшихся густых бровей. Милочка опускает руки, платье снова скрывает ее колени. Загар на щеках кажется смуглее.

Зовут всадника Халил-беком. Он аварец — первый, единственный художник в своей стране {17}. Черты его резки, тонки, узкая талия туго стянута ремешком; походка, как у горцев, кажется танцующей. В нем живут неслиянно два человека — европеец и азиат, дитя, улыбающееся солнцу. Он привязывает коня к фонарному столбу.

— Доброго утра,— говорит Халил гортанным голосом,— приятного дня,— и двумя пальцами касается лба у края папахи, как делают это все мусульмане.

— Вы ездили в горы? — спрашивает его Милочка, ставя перед ним стакан чаю.

— Я ездил смотреть на горы,— возражает он,— горы далеко… Но с Чертовой долины Казбек виден особенно четко. Он стоит, как седой пастух над стадом своих овец.

— Я хотела бы побывать на его вершине,— мечтательно говорит Милочка.— Я знакома с маленькой старушкой, первой из людей взобравшейся туда. Она была там впервые много лет назад и с тех пор каждое лето отправляется туда, точно правоверный в Мекку. Несмотря на свои седые волосы, она все еще кажется молодой. А какие там цветы расцветают под снегом…

Халил-бек пьет чай, белые зубы его впиваются в мягкий чурек, пахнущий спелым пшеничным колосом, а глаза улыбаются, глядя на Милочку. Ах, эти женщины, разве они что-нибудь понимают. Они всюду хотят проникнуть, до всего дотронуться пальцами, разоблачить все тайны, спустить Бога на землю.

Так они разговаривают, оба склоняясь над круглым столиком.

Милочка любит слушать рассказы Халила об Аварии — этой оторванной от мира стране, высоко вознесшейся на горах Дагестана. Там девушки ранним утром ходят к роднику за водою — только тогда их может увидеть греховный глаз юноши. Там до сих пор еще звучит песня Гейлюна, этого солнечного бога, ушедшего от людей, чтобы на высотах зверям и птицам петь свои песни о том, как прекрасны и благословенны небо, земля, травы, плодоносящая жизнь.

В кафе входят все новые и новые посетители. Они смеются, громко говорят, размахивают руками, рассказывают о своих делах так, точно находятся у себя дома. Это бритые актеры и актрисы. Они спешат на репетицию, у них на счету каждая минута, режиссер назначил сбор ровно в двенадцать — раз и навсегда. За опаздывание вывесят штраф. Это не реклама, а «уж будьте уверочки».

Вот потому-то они и толпятся у Дарьи Ивановны, стоя едят мацони, обжигают себе губы чаем.

— Вы только подумайте, нет, вы только подумайте! — кипятится одна из них.— Я встаю в шесть утра, убираю комнату, приношу с Терека воду, потом бегу на базар, с базара домой, ставлю чайник, кормлю детей, колю дрова и бегу в театр. Разве можно поспеть вовремя? Разве можно в такое время требовать аккуратности? Это нахальство, это черт знает что!

И все поддерживают ее, находят новые доказательства нелепости постановления режиссерской коллегии, все новые оправдания своей неаккуратности.

— Не забывайте к тому же, сколько выходит времени на то, чтобы продать брюки,— рокочет чей-то бас.— Я каждую неделю продаю что-нибудь из своего гардероба. Скоро мне не в чем будет играть, а тут говорят об аккуратности и дисциплине.

Так проходит минута за минутой, солнце плывет к зениту, оно не собирается остановиться — не внемлет никаким оправданиям — неуклонно свершает свой путь.

Актеры стоят, размахивают руками, изо дня в день заводят шарманку на один и тот же нудный мотив.

Но вот хлопает дверь, в кафе врывается юноша в обмотках и с длинными вьющимися волосами.

— Да что же это такое? — кричит он.— Я же не могу, всамделе! Не бегать же мне по всему городу. Я отказываюсь работать, я не лошадь, всамделе!

И снова скрывается за дверью, потому что он отвечает за всех, потому что он помощник режиссера, он сам опоздал и в душе рад, что опоздали другие.

— Вы знаете, что такое ждать?

Актриса Ланская останавливается у столика, где сидит Халил-бек. В руках у нее прут — гибкий зеленый прут, которым она ударяет себя по юбке. Губы ее ярко накрашены, лицо бледно.

Халил опускает глаза:

— Да, я очень хорошо знаю, что такое ждать.

Милочка смотрит на них с недоумением, но ей некогда задумываться, она бежит на зов.

— Пожалуйста, запишите на нас — две порции мацони, фунт чурека и стакан чаю.

— Хорошо, хорошо, я не забуду.

И в кафе снова водворяется тишина.

Глава вторая

На бульваре, у входа на Трек {18}, мороженщик продает мороженое. Он стоит в тени под деревом со своей синей тачкой, выкрикивая горловым придушенным голосом:

— Сахроженное!

Мальчишки-папиросники не отходят от него весь день, как мухи. Они дерутся, считая заработанные деньги, прыгают на одной ноге, предлагают прохожим свой товар, не переставая сосут ледяное лакомство, зажатое между двумя вафлями. Липкая жидкость течет по их грязным пальцам.

Халил-бек хочет купить папирос. Он говорит несколько слов по-татарски — его обступают со всех сторон, толкая друг друга, закидывая восклицаниями, уверениями, бранью.

— Тише,— останавливает он их,— я куплю у того, кто споет и станцует мне «Гульджю». Он получит от меня вдвое.

Тогда все начинают кричать разом, точно воробьиная стая, слетевшая на ржаное поле, размахивают руками, глаза сверкают. Они забывают о мороженом, о других покупателях.

Шум длится две-три минуты, потом все затихают одновременно, образуют круг, а танцор выходит на середину.

Это самый маленький, самый оборванный, самый крикливый из всех папиросников. Спутанные курчавые волосы падают ему на нос, в грязном ухе серьга, шоколадное худое тело выглядывает из тысячи дыр. Он замирает посреди круга, зажмурив глаза, потом кривит рот, щелкает языком, поет и начинает вертеться, вскидывая то одну, то другую согнутую в колене ногу. Он поет все громче и громче, отчетливей щелкает языком, быстрее носится по кругу. Движения его внезапны, резки, точно у паяца, которого дергают за нитку.

Его товарищи, стоящие в кругу, хлопают в ладоши, раскачиваются из стороны в сторону, тянут свое унылое «а-а» на одной и той же ноте.

Халил-бек, аварец, и мороженщик, ярославский мужик, стоят и слушают. Один — оттуда, с гор, со снежных вершин, видных за много верст, другой — с унылых равнин, замкнутых лесами. Оба забылись, задумались о своем, о разном, под гортанную татарскую песню,— оба, закинутые на чужбину, в этот город осетин и терских казаков. Быть может, у каждого звучит в ушах своя родная песня.