Страница 30 из 46
Алексей Васильевич кивает головой. Он кивает головой и улыбается, точно ему приятно слышать, что говорит Игнатий Антонович.
— Вы помните пьесу Сухово-Кобылина «Смерть Тарелкина»? — спрашивает он.
Ну как не помнить эту пьесу! Игнатий Антонович играл в ней генерала Варравина. Но при чем же здесь эта пьеса?
— Так, почему-то вспомнилось. Я люблю ее. Жуткая вещь, надо сознаться. Там есть одно место. Кажется, в последнем акте. Вызывают в участок свидетельницей Людмилу Брандахлыстову, прачку, и спрашивают, что она знает о Тарелкине. «Не оборачивался ли он?» «Как же, батюшка, оборачивался». «Во что же он оборачивался?» «Да в стенку, батюшка, в стенку». Изумительное место. И как все, что у нас взять из гущи русского быта,— жутко, с чертовщиной. Нет, нет, да и выглянут этакие рожки. Черт его знает почему. «Вот видите, оборачивался,— говорит Чибисову Расплюев.— Ясное дело — оборотень Тарелкин». И сейчас же мечтает: «Только позволили бы мне. Да я бы. Эге! Весь Петербург, да что Петербург — вся Россия у меня под ногтем была бы… Любого спросил бы: оборачивался, нет? А чем был в такой-то день, а что делал тогда-то? Не выкрутился бы — шалун! Вся Россия — оборотень, все оборачивались, никому не верю. Сам черт нас не разберет — умер ты или жив. Кажется вот — жив, а умер — умер — а жив». Что, если бы, Игнатий Антонович, действительно так, по-Расплюевски… Неприятно, доложу я вам.
Томский останавливается и с беспокойством смотрит на Алексея Васильевича.
— Опять анкета какая-нибудь? Вы что-нибудь знаете? В связи с предстоящим собранием? Да? Не томите, Алексей Васильевич!
— Да что вы, Игнатий Антонович. Ничего подобного. Я совершенно безотносительно. Просто взглянул на наше уважаемое собрание, и вспомнилась пьеса. Давыдов там неподражаемым был {92}.
И опять улыбается углами губ.
— Нельзя ли теперь поставить? С просветительной целью.
Председатель собрания напирает грудью на стол и потрясает колокольчиком.
— Внимание, товарищи,— кричит он.— Прошу с мест не говорить. Я ставлю на голосование предложение т. Авалова. Кто за предложение…
Его прерывают, ему не дают окончить. Слыхали ли вы что-нибудь подобное? Голосуют предложение т. Авалова, не дав высказаться желающим, не исчерпав до конца такой важный вопрос. Вы эти штучки бросьте. Нас на этом не проведешь. Переходить к очередным делам!
Им легко переходить, а попробуйте петь, когда вы пятый день без хлеба, когда вы продали последнюю пару брюк.
Нет,— позвольте! Мы тоже — рабочие. Мы — пролетариат. Мы всю жизнь…
Что? Вам это не нравится? Но зачем тогда союз? Зачем союз, я вас спрашиваю!
Где охрана труда?
Я прошу слова!
Тиш-ше!
Не перебивайте!
Так дело вести нельзя.
Вы не понимаете?
— Тише!
— Прошу огласить мою резолюцию!
— Голосуется предложение т. Авалова. Кто за предложение…
Ланская с верхней скамьи наклоняется к сидящему ниже Алексею Васильевичу, касается рукой его плеча.
— Голубчик, бога ради, идемте отсюда. Умоляю вас. У меня голова болит от всего этого. Я не могу больше.
Алексей Васильевич кивает и беспокойно оглядывается по сторонам.
— Но ведь здесь решается судьба подотдела.
— Она давно решена, уверяю вас. И к тому же доклад о деятельности прочитан — вы дали свои объяснения. Чего вам еще? Идемте.
Они пробираются к выходу, в то время как председатель вновь оглашает резолюцию, предложенную т. Аваловым. К ней присоединилась комячейка. Большинство обеспечено.
— По правде говоря, эта борьба менее интересна той, какая бывает здесь вечером,— говорит Алексей Васильевич.— Хотя они очень сходны.
— Чем?
— Тем, что результат их предрешен заранее.
— Итак, кто за резолюцию, предложенную т. Аваловым, прошу поднять руку.
За порогом цирка полудневное затишье. Ни малейшего дуновения не проносится в расплавленном воздухе. В конце бульвара пыльное облако недвижимо повисло между деревьями.
Ланская и Алексей Васильевич спускаются на Трек. Идут между штамбовых роз {93} к беседке над прудом.
Пруд весь затянут ряской, точно смазан светло-зеленой масляной краской. Два лебедя брезгливо расчищают путь. За ними черные арабские письмена на зеленом поле.
— Сядем,— говорит Ланская, устало садясь на скамью под беседкой, увитой глициниями.— Вы знаете, зачем я позвала вас с собою?
Алексей Васильевич садится рядом, вынимает портсигар, предлагает папиросу соседке, закуривает сам.
Нет, он даже не подумал об этом. На мгновение сбоку смотрит на нее, но тотчас же переводит глаза на лебедей. У одного из них сломанное крыло. Но это не мешает ему гордо нести свою точеную белую шею. По всей вероятности, какой-нибудь мальчишка бросил камень, искалечил птицу, но она не потеряла своей царственной осанки. Нет — все-таки это лебедь.
И Алексей Васильевич снова смотрит на Зинаиду Петровну. Глубокая складка легла у нее между бровей, губы плотно сжаты. Но лицо необычно покойно и строго. Она положительно красива сейчас со своими волосами, точно выгоревшими на солнце. Какой мальчишка сшиб ей крылья?
— Вы не хотите отвечать мне?
Она не поворачивает головы. Профиль ее отчетлив и бледен. Видал ли ее кто-нибудь такой, как сейчас?
— Ничуть. Я должен был подумать, прежде чем вам ответить.
— И что же?
— Мне кажется, что знаю.
Она резко поворачивается, смотрит на него в упор, спрашивает почти со злобой:
— Так говорите — зачем?
Нет, это слишком серьезно — Алексей Васильевич отвечает с улыбкой:
— Вы хотели доставить мне удовольствие поухаживать за вами.
Что, что он такое говорит?
Лицо его непроницаемо — как понять этого человека?
— Вы все шутите,— возражает она уже спокойнее, и морщинка разглаживается у нее на лбу.— А почему бы и не так?
— Вот видите, значит, я не лишен догадливости. Но, увы, я забыл давно, как это делается. Право, это почти для меня недоступно. Мне стыдно сознаться вам, но я начинаю бояться женщин. Они приводят меня в трепет. Таким я кажусь себе жалким!
В его голосе искреннее смущение. Можно подумать, что он придает своим словам серьезное значение, верит им, хочет, чтобы им верили другие.
— Да, да, я впал в полное ничтожество. Я не представляю себе, как люди влюбляются, настаивают, побеждают. Скажите, разве это еще существует? Разве есть теперь такие люди? Мне кажется, что все стали похожи на меня. Нет, конечно, все это невозможно, ушло, умерло…
— Вы так думаете?
— Я уверен в этом.
— Ну, а если это не так?
Опять в лице ее напряжение и боль.
Алексей Васильевич отвечает со спокойной уверенностью:
— Этого не может быть. Нет. Это только кажется. Мы голодные звери — ничего больше… Голодные звери не любят.
Она вскакивает со скамьи, делает несколько торопливых шагов туда и обратно. Алексею Васильевичу кажется, что она волочит за собою перебитое крыло,— так беспомощны, стеснены ее движения.
Потом она останавливается перед ним, минуту всматривается в его лицо, точно впервые его видит, тихо смеется, не размыкая губ.
— Боже мой,— наконец произносит она,— ведь я забыла, что вы шутите. Что вы хотели позабавить меня, сказали что-то очень смешное. Простите. Я невнимательна. Это бывает со мной.
Углы ее накрашенных губ дергаются.
— А вы еще говорите, что не умеете ухаживать. Нет, до чего же это смешно!
И внезапно она начинает торопливо искать что-то у себя на груди, никак не может найти, спешит, наконец, протягивает помятый листок.
— Ну, а это, по-вашему, что? Не любовь? Нет?
Ей кажется, что он слишком медлителен, слишком равнодушен. Она почти кричит, склоняясь над ним.
— Да говорите, говорите, говорите, наконец. Будьте хоть когда-нибудь искренни… Я хочу знать.
Алексей Васильевич встает, складывает листок в четверо, протягивает его ей с поклоном и отвечает с нарочитой почтительностью: