Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 46

— Завтра репетиция в десять,— говорит помреж.

— Безобразие!..

Дарья Ивановна торопливо собирает карты. Горит левое ухо. А, да все равно! Теперь уже поздно прятать. Он видел. Надо же быть такой дурой,— а еще старуха.

— Прошлый раз выцыганили столовую — сколько стоило,— шепчет она.— А уж теперь непременно закроют! Нагадала! Дура!

И тотчас же вспоминает, подымает голову, ищет глазами дочь.

— Милочка, ты поужинала? Нет? Так поешь, родная, а то опять забудешь.

Глава десятая

На улице серебряный туман. Полнолуние. Кажется, самый этот свет пахнет акацией. Все деревья в медовом густом цвету. Цветы стекают с ветвей тяжелыми белыми каплями.

И безлюдье. Одинокие человеческие шаги отдаются гулко то вверху, то внизу улицы, потом стук в подъезд или в ворота, рассыпающийся барабанной дробью и всегда вызывающий волнение.

В такую ночь хорошо побродить до зари — все-таки можно дышать и не видишь неприятных, опротивевших лиц.

Но уже проверещали первые свистки — каждый спешит домой. Открывается дверь и захлопывается снова. Человек у себя в клетке. Покойной ночи, если у вас спокойная совесть! До утра!

Кое-где сквозь ставни пробивается желтый луч света. Кто-то копошится, кто-то ходит по комнате, курит, кашляет, ест свой скудный ужин. Думает, предоставленный самому себе.

А ведь по солнцу еще только десять часов. В мирное время весь город был на ногах, на Треке играла музыка, в клубе стучали тарелки, на берегу Терека целовались влюбленные пары. Какие это были глупые, беззаботные, счастливые люди. Им некогда было задуматься, уйти в себя, внимательно проверить прожитые дни. Они жили, как птицы небесные, которые не сеют и не жнут… Да, это были совсем несмышленые дети.

А теперь город предоставлен луне, ночи и самому себе.

Только Терек никак не может успокоиться, ничто не научит его быть менее болтливым. И потому Алексей Васильевич не любит его. Он раздражает, как надоедливый, непрошеный собеседник. У него нет тайн, он весь нараспашку. Положительно, в стране, где течет такая река, народ не может быть умен. Хе, хе, пожалуй, эта мысль не лишена остроты. Об этом не мешает подумать в свое время.

Алексей Васильевич идет не спеша. Он даже иногда помахивает своей палочкой по воздуху, описывает ею круг перед собой, потом ставит точки. Дикси. Я сказал.

Он не спешит, потому что в заднем кармане его брюк среди десятка всевозможных удостоверений и мандатов лежит пропуск. На лиловой бумажке — «разрешается хождение до двух часов ночи». Да. Будьте покойны — разрешается. С этим ничего не поделаешь. Пожалуйста, можете свистеть, сколько вам угодно. Это к нему не относится. Ни в какой мере. Он «спец», идущий с академического экстренного заседания облиткультколлегии, а может быть, только направляющийся туда. Но это неважно. Совершенно все равно. Я вам не обязан давать отчета. Разрешается — вот и все. Дикси {69}. Я сказал!

Алексей Васильевич идет, помахивает палочкой, смеется. В лунном свете лицо его ясно видно каждой своей морщинкой. Смех его беззвучен, но красноречив. Он без шляпы, ворот парусиновой блузы расстегнут, обнажены худая шея, кадык и ключицы. Светлые волосы не совсем в порядке — должно быть, растрепаны нервной рукой во время горячих дебатов. Облиткультколлегия…

Грудь выгнута вперед, навстречу ночи и луне, ноги ступают твердо, достаточно твердо для того, чтобы не сойти с тротуара.

Но все же лучше не встречаться. Ночью так много пустых улиц, право, всегда можно свободно разойтись, не причиняя друг другу беспокойства. Нет никакой надобности останавливаться и вступать в ненужные разговоры. Достаточно того, что каждый знает свое дело. И Алексей Васильевич вытягивает шею, прислушивается, в какую сторону направляются шаги, и идет дальше. Не обязан же он искать встреч, это вовсе не входит в его планы.

Гораздо приятнее идти одному по безлюдному городу, закинув голову смотреть в небо. Все знают прекрасно, что арака отнюдь не пахнет так же нежно, как акация. Запах ее никому не может доставить особого удовольствия. И он дает всем полную возможность наслаждаться акацией. Он вовсе не эгоист.

Сделайте одолжение, будьте любезны — я охотно уступаю вам дорогу. Да, да, с величайшей готовностью.

По правде говоря, все имеет свою закономерность. Одно вытекает из другого, и если есть люди, которым приятно гулять ночью по улицам, то должны быть и такие, которые лишают их этого удовольствия. Дело все в том, чтобы и те и другие, по возможности, не встречались друг с другом.

Он видел одного солдата. Это было после жестокого боя, длившегося более суток, огненного ада, палившего все и вся. Солдат сидел у тлеющего костра и пек картошку. Около него лежало несколько консервных банок, он сидел, согнувшись, как мужик, уставший после трудового дня. Фуражки на нем не было — вся голова его была в спутанных пыльных волосах. Он жадно ел и тотчас же прикрыл свою пищу полой шинели, когда к нему подошли. Но солдат не был ранен и не отстал от своей части как слабосильный. Даже ружье свое он кинул далеко отсюда. Просто ему захотелось побыть наедине с самим собою. «Вы бы только посмотрели, что там делалось,— сказал он, не переставая жевать,— разве же можно оставаться там? Никто не может. Все убегли. Буде. И я пошел».— «Куда же ты идешь?» — «Да куда же — домой!»

Вот человек, не лишенный здравого смысла. Он увидел, что делать ему нечего, бросил ружье и пошел домой. Просто, скромно и умно уступил дорогу. Сделайте одолжение, будьте любезны… Но, пожалуй, он был слишком уверен в своей правоте. Больше, чем требовала осторожность. Да, да — чуть больше, и его вернули обратно. Вот в этом-то и штука.

Алексей Васильевич останавливается закурить папиросу. Он смотрит на огонь спички и тихо, под сурдинку, смеется. Нельзя сказать, чтобы он стоял достаточно твердо. Нет, этого он не сказал бы. Огонь танцует, прыгает, танцует и прыгает, как бесшабашный парень, которому все равно — загорится ли ответным пламенем его возлюбленная или нет. Когда-то и он был таким. Уверяю вас. Он смеялся раньше, как боги на Олимпе. И для этого вовсе не требовалось… Отнюдь нет. Самый воздух пьянил его…

Однажды к нему пришла пациентка. Это было в первые месяцы его практики. Он провел ее в кабинет, предложил кресло и спросил, что с нею. Она села и, не снимая черной вуалетки, сидела неподвижно и смотрела на него молча.

— Чем могу служить? — повторил он свой вопрос.

Дорога была каждая минута. В приемной его ждали другие пациенты.

Тогда она встала, подошла к нему вплотную, приподняла вуальку чуть-чуть, открыв свои губы, и сказала:

— Я пришла только затем, чтобы поцеловать вас.

Ах, как он тогда смеялся! Боже, как смеялся! Ей ничего не нужно было, кроме его поцелуя. А он даже не смел подойти к ней, когда видел ее проходящей мимо!

Ну, а сейчас кто поцелует вас, Алексей Васильевич?

— Вас могли узнать. Зачем вы опять сюда приехали? Что вам надо?

Ланская стоит у подъезда своей квартиры, луна заливает ее всю с головы до ног. Она смотрит перед собой — за забор напротив, за крыши домов — на Столовую гору. Дальше ничего нет. Конец света.

— Удивляюсь, что может привлекать вас сюда. Те, кому удается попасть за горы, уже не возвращаются. Или вам и оттуда пришлось бежать?

Она криво улыбается, все еще не поворачивая головы.

Стоящего с ней рядом не видно. Он в тени под навесом.

— Не иронизируйте,— возражает он спокойно и отчетливо, с каким-то не местным акцентом.— Я говорю с вами сейчас совершенно серьезно. Вы должны понять, что оставаться здесь, в особенности первые дни, мне нельзя было. Я должен был уехать, если не хотел сидеть в подвале. Но, повторяю, уехать на время. В Тифлис я не собирался. У меня другие планы.