Страница 21 из 45
— Где Солдатов?
Фронтовички мордатенькие, балаболят почем зря. Все в дыму, рожи красные, защитнички пьяненькие… Один подскочил и эдак завлекательно щуп-щуп-щуп, цап-цап-цап, это у них здесь свобода, любая — твоя! Не хочет — так захочет. Ну да я не захочу, выкуси…
— А где у тебя, милок, растет? Любопытствую я…
Присел, взвыл и покатился. Знай наших. Не твоя привычная, не твоя толстож… оторвись-отзынь!
— Здесь твой кобёл… — ну, отозвался — и спасибо.
Остальные — с хохоту под стол. Когда одному больно, да еще не «так», а «как» — остальным веселее веселого, сколько раз замечала. И со своим с того же началось. Три дня маялся. Это ничего. Крепше стал.
— Проснись…
Красавец он у меня. Скольких ласкала, скольких видала — одетых, раздетых, совсем телешом, а такого…
Особо сказать про лоб. Глупое это украшение — по-городскому, иителихентному выразиться — для солидного мужчины. У иных и волосьев-от нет, один лоб. Инородческое это дело. Мужчине не лоб нужон. Вот и у моего нету его. Совсем нету. Волосья в рядок и сразу — нос. Хороший нос. Размерный. Опытная женщина известна: что выставлено — то и продается. Сладко падать в его объятья…
— Придавила ты меня…
— Ничего. Ты дыши. Ты меня любишь?
— Да!
— Не ерзай, не люблю. А как «да»?
— Очень-очень!
— Слова. Ты покажи.
— Ладно. Однако мне щас резюме производить в Союзе… Отдохни пока. Потом наверстаем.
— Аристарх велел диспозицью представить. Пиши.
— Может, запомнишь? Такой документ?
— Пиши, не сумлевайся. У меня не найдут. Ты меня любишь?
Закрыл дверь. Ну ничего. Любишь-не-любишь, а куды ты денисси… Пупсик могутный, вернесси. А я покуда обнажусь до самого евстевства. Оно — способнее. Вот ведь глупость! Проклятый царский режим торговал фотографицким исполнением житейского. Понять не могу — все одетые. Это же несподручно.
…А Аристарх и правда еще ничего. Нешто попробовать его превосходительство? Кто перед Фефой устоит, эслив она того пожелает?
Фриц доложил: в Арске наши остановили прохожую: «Где Совдеп?» (требовался фураж лошадям), а та — через забор и ходу. Догнали, обыскали, и вот письмо (откуда вынули — вслух сказать невозможно): «Благословенный Аристарх Алексеевич! Живем напряженно, и воля ваша исполнена: эслив все и дале пойдет не хуже — возвернем в первоначальное состояние и ждать уже совсем не долго. Располагаем: от Союза фронтовиков — полтораста стволов и два пулемета. Из рабочих (что за нас безоговорочно) — под пятьсот, но оружия нет. План таков: Сибирская армия на подходе, потребуем от Совдепа вооружения народа, — против нее и для защиты завода (как при Великой Франьцузьской революции — что вы и учили нас). А коды откажут… Дале — ясно. Остаюсь преданный революцьённый товарищ Солдатов». Позвал Татлина: «Что будем делать?». — «Нарочного — в штаб армии и ждать указаний». — «А разбегутся?» — «А они еще письма не получили. Не разбегутся». Вроде бы прав… И Ижевску не помочь: пока штаб выделит часть, пока она доползет — там уж всех похоронят. Нет, нельзя. «Татлин, сделаем так: я с бабой пойду к этому… Аристарху. Может, и разведаю что полезное, может, еще и поможем Ижевску… Ты же берешь Фрица, Тулина и взвод охраны — и сразу окружаете дом. Чтоб таракан не выполз!» Надулся, желваки ходуном, губы трубочкой: «Возражаю. Авантюра. Ты думаешь — поднабрался от своего портного немца офицерских штучек — и уже всамделишный офицер? Да ты стоишь враскоряку! Возражаю!» Вот ведь сечет… Обижает просто до глубины души! Ладно. Сделаем иначе.
— Новожилова сюда…
Этот стоять умеет — так бы и влепил в середину лба. За плечом — ординарец, эх, глаза-глаза, я, должно быть, из ума выпрыгиваю… Объяснил задачу. «Согласен?» Оглянулся На ординарца. (Да что же это такое, в самом деле? Он от сопляка этого тоже оторваться не может, чудеса… Я думаю, у нас вода протухла, от воды это все.) Ординарец только глаза прикрыл, а уж Новожилов вытянулся: «Служу революции». — «Надо говорить: трудовому народу». — «Это вы — трудовому народу. А мы… — снова оглянулся. — Революции». Ну, может, он и прав. Трудовой народ и революция — одно и то же. Пусть называет как хочет.
Привели задержанную. Ядреный бабец… «Тебе — расстрел. Но выход есть. Пойдешь с ним (вот стерва! Взглянула и растянула рот до ушей. Понравился. А чего в нем? Кроме форсу?), все сделаешь, как прикажем, — останешься жива. Решай». — «А чего решать? Согласная я. Только жива — это тьфу. Совсем отпустите». — «Ладно». И тут Татлин вскинулся: «Как это „ладно“? Я — комиссар! Ты обязан принимать решения вместе со мной! А я запрещаю! Она контрреволюционерка и понесет, ты понял?» Она рассмеялась ему в лицо: «От кого понесу, комиссар? Сократись, а то ведь раздумаю». Он выскочил, хлопнув дверью…
К дому подошли в сумерки, во втором этаже слабый свет, должно быть, от керосиновой лампы. Охватили кольцом. Позади дома густой сад — ну да ничего…
Новожилов с арестованной — к дверям, ординарец было за ними, но я его перехватил. Стой здесь, сопляк, это не шуточки. Новожилов постучал…
Аристарх посмотрел на меня, как на змею, — такие глаза были однажды у Веры, когда увидела она молодую гадюку во ржи.
И сколько дней потом все то же: отведет взгляд или посмотрит непримиримо. Но мне все равно. Главное — Алексей. Я люблю его. Он враг? Не знаю, мне все равно. Он красивый и мудрый. Он добрый и смелый, он любит людей, он верит в Бога. И я тоже верю: «Заповедь новую даю вам: да любите друг друга».
Может быть, это лукавство? И дело тут не в заповедях? Неправда… Не полюбив Бога, нельзя полюбить человека. Это ошибка отца и ошибка Веры, это их общая ошибка. Нельзя построить царство добра и любви как храм на крови. Не будет храма. Я помню глаза на перроне, глаза убийц.
И оттого я не замечаю его глаз. Они у него светлее, чем у Алексея. Серо-голубые, в зелень. Он не понимает меня. Ну, Бог с ним. Не это сжимает сердце. Что с Алексеем? Где он? Не знаю… Но уверена: то, к чему прикасаются его руки, — становится благородным. Все, на что он обращает свой взор, — прекрасным. Он не сделает дурного. Я люблю его.
В дверь стучат. Это Аристарх. Сейчас войдет и скажет: «Чай на столе. Настоящий, от Елисеева, из Москвы».
Вот он, на пороге, в сюртуке без погон и брюках навыпуск с лампасами: «Не угодно ли к столу? Превосходный, знаете ли, чай. Настоящий китайский. От Перлова. Был в двенадцатом в Москве, успел сделать запас. Домик там такой есть, в китайском вкусе. Так не угодно ли?» Церемонно предлагает руку, входим в столовую, скатерть крахмальная, сервиз с цветочками, наверное, гарднеровский еще. Встает и кланяется сморщенный человечек в пенсне — поручик Мырсиков, напротив — Петр, молчаливая моя тень. Раскладываем салфетки (кто ему стирает? — дров нет, мыла тоже), Аристарх разливает из самовара — баташовский, с медалями, у нас был похожий…
— А что, ваш батюшка — большевик?
— Да.
— А… матушка?
— Умерла.
— Мадемуазель, а что вас лично привлекает в учении большевиков?
— У меня еще сестра есть. Вера. Она полностью разделяет взгляды папы. Почему вы со мной так странно разговариваете?
— Но, Надежда Юрьевна (это уже Мырсиков), а как же? Мы ведь враги?
— Мы люди.
— Это, пардон, до революции. А теперь есть люди — это мы, и большевики — это вы. И как же нам с вами разговаривать?
Петр молча пьет чай.
Внизу позвонили — осторожно, негромко, так звонят в знакомую дверь, опасаясь разбудить.
— Открою. — Мырсиков запел и тут же вернулся. За его спиной — Фефа (русская Венера Ильская, такую видел Мериме в своем ночном кошмаре), с нею рядом — офицер. Без погон, но с Георгиевским крестом.
— Вот, от Солдатова. — Фефа мрачнее тучи, плюхнулась на стул, схватила чашку. Мырсиков было рванулся ей налить, она осекла его взглядом: — Сама. А ты… — взглянула на офицера, — передай письмо.
— Семнадцатого Семиреченского казачьего войска полка сотник Новожилов! — Лихо протянул конверт: — Позвольте сесть?