Страница 13 из 17
Тогда это не удалось. Что же теперь?
Глебов поймал себя на совсем простой мысли о том, что его рассуждения — если и не полная чепуха, то уж и не программа, во всяком случае. К кому с этим идти? К министру внутренних дел? К прокурору республики? Они оба скажут одно и то же: все это написано в Законе, должностных инструкциях и уставах; все это в течение пяти лет внушается студентам и слушателям юридических и специальных высших учебных заведений; что же касается тех, кто не сумел или не пожелал проникнуться чистыми и светлыми правоохранительными истинами, не сделал их руководством к действию, — тех не задерживают в системе и, более того, избавляются от них.
Что ж, наверное, это так и есть. И даже — наверняка. Но кто же тогда несет ответственность за сломанные души? За отчаяние и слезы за мгновение до последней точки? За гектары неверия и скепсиса? Ведь те, кто «умеет работать», — чего уж кривить душой — практически всегда применяют формулу Макиавелли, только не произносят ее вслух. Старый фильм утверждал, что в профессии вора главное — вовремя смыться. Что же главное в профессии ловца?
Не попадаться на применении недозволенных методов и не допускать жалоб. Тот, кто постиг эту формулу, — служит до пенсии и уходит с почетом. Остальные рано или поздно выталкиваются.
Неужели ничего не изменилось?
И снова размышлял Глебов, пытаясь проникнуть в таинственный мир альма-матер. Вспомнил: в первый рабочий день его вызвал тот самый удачливый начальник, приказал сесть и долго объяснял, что с этой минуты он, Глебов, вступает в мир особый и неповторимый, единственный в своем роде, кастовый, если угодно, и невероятно почетный. Красная книжечка в кармане есть не просто символ власти и ответственности, это самое власть, ответственность же наступает только для слабых и неудачливых, остальное — слова. Член великого братства должен быть братом для братьев и санатором для отщепенцев — формула точная, ясная, доходчивая, ее нужно соблюдать даже во сне, и благо тебе будет. Коркин и есть брат. Чего же добиваются братья? Что привлекло их внимание? Ценности? Но в руках многих и многих сосредоточены куда более значительные сокровища. Нарушения закона при обменах, купле, продаже? Вряд ли братья в это верят, в лучшем случае только стараются верить, и вера эта — производное от чего-то другого. Этим другим, по убеждению Глебова, было яростное противостояние всему тому, что выходило за круг понимания и осмысления братьев. Срабатывает социально-психологический механизм неприятия того, чего не исповедует усредненная братская масса. В туманном, даже темном для них мире антиквариата мерещатся уголовные фантомы и возникает — диктуемая законами братства — ненависть: состав преступления есть, стоит только начать, и он обнаружится без труда!
И никто не пытается осмыслить лежащий на поверхности факт: большинство коллекций составилось в те далекие времена небрежения и нигилизма, когда пятиламповый приемник и узкие брюки стоили дороже любого антикварного предмета, а увлеченные люда приобретали эти предметы, подчас отказывая себе в самом необходимом. Влечение к прекрасному — это все же не влечение к спиртному.
Понять бы им это…
Татищина старалась не связывать свое увольнение с освобождением из-под стражи Жиленского и продавщиц. Она гнала эту тревожную и страшную мысль. Она так и сказала Глебову во время очередного телефонного разговора: «Это недоказуемо, и даже если я встану на уши — финал все равно очевиден. Бог с ними. Устроюсь же я, в конце концов?» Переубеждать ее Глебов не стал — зачем? И не потому, что не было у него дельных мыслей и нечего была посоветовать, а потому, что к решению человек должен прийти сам.
Татищина приехала поздно вечером и мертвым голосом попросила чаю. Пока Лена накрывала на стол — рассказала: шла по улице, около дома подошел молодой человек усредненной наружности, в «канадке», мирно улыбнулся: «Не работаете?» Вопросов не задавал, молча проводил до подъезда, снова улыбнулся: «Чего не спросите — кто я?» — «Зачем спрашивать, и так все ясно». — «Обидеть хотите? Тогда так: мы вас уже обидели, только эта обида — пустяки, хуже быть может». — «Куда уж хуже». — «Наивно, товарищ Татищина». И ушел.
Татищина прихлебнула горячий чай: «Как вы думаете, серьезно?» — «Нет. Чтобы действовать по-итальянски — нужен итальянский опыт и серьезный гангстерский уровень. А мы имеем дело с примитивной дрянью. Не бойтесь». — «Успокаиваете?» — «И это тоже». Она отодвинула стакан: «И как назло — ни одного работника милиции, ни одного знакомого, вообще — пусто!» — «А что бы вы сказали милиционеру? Что вас пообещали убить, если вы станете ворошить случившееся? А милиционер спросил бы — а что случилось? Вы бы объяснили. Он бы вас — в отделение. Оттуда — в управление. А в итоге — Кащенко, и ни один врач — вообще никто, понимаете? — не доказал бы, что вы, простите, не „поехали крышей“ в связи с переживаниями последнего времени. Может, на то и был расчет?» «Может», — она посмотрела на Глебова пустыми глазами. «Еще чаю? — Лена сочувственно улыбнулась. — Знаете, я вас не понимаю… Прокурор поддержал ваше решение, всех освободили, почему вы не хотите все ему объяснить?» — «В самом деле? — обрадовался Глебов. — Это идея!» «Вы думаете? — с сомнением качнула головой Татищина. — И что я ему скажу?» — «Господи, да то, что они вам мстят, ведь они — корпорация». — «Так и сказать?» — улыбнулась Татищина, и Глебов понял, что она права, и рассказать о случившемся нельзя ни этими, ни другими словами, потому что от рассказа явно отдает сицилианской мафией и поверить в подобное совершенно невозможно. И, словно прочитав мысли Глебова, Татищина горько и обреченно пожала плечами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
Ей нужно было помочь, и Глебов решился позвонить своему однокашнику — в весьма высокую прокуратуру, однокашник занимал там малозаметный, но очень значимый пост личного помощника. Он выслушал рассказ Глебова молча и только под конец хмыкнул: «Ты-то сам веришь во все это?» — «Да». — «Глебов, мы люди взрослые, привидения давно разоблачены, а метафизика — это область буржуазной философии. Я не смогу доложить об этом, не хочу, чтобы усомнились в моих умственных способностях, но мы с тобой учились вместе и, помнится, — дружили… Я позвоню начальнику кадров, проверят еще раз. Будь». Через час позвонила обрадованная Татищина: «Чудо, черт его знает, назначили вторую проверку, а вы говорите — нет справедливости!» — «Я, наоборот, убежден, что справедливость — в основе бытия». — «Я уже созвонилась с кадрами, они разговаривали очень кисло, но велели составить список вопросов, я подозреваю, что им придется решиться на очные ставки с моими Доброжелателями, ну что ж… Я им покажу — где профессия, а где что…»
На другой день рано утром примчался возбужденный Ромберг: «Вы знаете что? — начал он прямо с порога, — Яковлев — подлец! Он оговорил Жиленского! Коркин мне сказал, что он меня оговорил, и даже прочитал показания!» Яковлев был собирателем древних монет, это был спокойный, маленький человек, доктор технических наук, преподавал он в каком-то машиностроительном вузе. «Как именно он вас оговорил?» — «Сказал, что бронзовый подсвечник-трикирий, который он получил от меня в обмен на ампирную тарелку, — новодельный! Это надо же!» — «А если Яковлев этого не говорил?» — «Что? — вид у Ромберга был такой, словно он с разбега налетел лбом на стенку. — Как это… Не может быть!» — «Может, к сожалению…» И еще в течение часа Глебов объяснял ошеломленному Ромбергу, что известный и достаточно древний принцип: «Разделяй и властвуй!» — не погребен под миллионолетними наслоениями добрых дел человечества и «братьями» используется как основной метод в борьбе с преступностью. «Но это же… аморально? — одними губами произнес Ромберг. — Он же… Он же — представитель государственной власти, как же так? Вы меня убили…» Он грохнулся на стул почти в полной прострации. «Он не одного вас убил… Они многих убили подобным образом, потому что кому и во что будет верить человек после знакомства с такими методами?» — «А как вы их назвали?» — «Братья». — «Это смешно».