Страница 2 из 189
Еще в одном классном сне я нахожу тысячи монет достоинством полкроны. А иногда я нахожу в старых домах клады — такие огромные, что мне их не унести. Я рассовываю монеты по карманам, нагребаю полные пригоршни, складываю их в мешки, но мне никогда не удается унести с собой столько денег, сколько мне хочется. Наверное, этот сон — отражение неосознанного стремления возвыситься или вырваться из нищеты (66).
Поиски выхода снятся нам до тех пор, пока мы не находим его физически. Я его нашел (68).
К своему родному городу я отношусь точно так же, как любой другой человек. Я встречал людей, которые терпеть не могут города, где родились и выросли. Наверное, потому, что там им жилось паршиво. Мое детство в Ливерпуле было счастливым и здоровым, и мне нравится вспоминать о нем. Это не помешало мне уехать и жить в другом месте, и все-таки моим родным городом остается Ливерпуль (64).
В Ливерпуль съезжаются ирландцы, когда у них кончается картошка, здесь же оседают чернокожие и трудятся, как рабы. Среди нас было немало потомков ирландцев, негров, китайцев и так далее.
Ливерпуль — бедный, почти нищий город, здесь живется нелегко. Но его жителям присуще чувство юмора, потому что они часто страдают; они постоянно сыплют шутками. Ливерпульцы на редкость остроумны (70). А еще почти все они говорят немного в нос — наверное, из-за аденоидов (64).
Ливерпуль — второй по величине порт Англии. В XIX веке деньги делали на севере. Именно там жили отважные, грубоватые люди, среди которых часто попадались ничтожества. На нас, как на диковинных зверей, смотрели сверху вниз южане, лондонцы (70).
[В Вултоне] было два знаменитых дома. Один — принадлежащее Гладстону исправительное заведение для мальчиков — был виден из моего окна. А за углом стоял дом под названием "Земляничная поляна" — старый викторианский особняк, превращенный в сиротский приют Армии спасения (наверное, раньше здесь была ферма, где выращивали землянику). В детстве я часто бывал там на садовых праздниках вместе с моими друзьями — Айвеном, Найджелом и Питом. Все мы подолгу болтались там и продавали лимонад в бутылках. Вот где всегда было весело! (80)
В детском саду я тосковал. Я был не такой, как остальные. Всю жизнь я был не таким, как все. Это не тот случай, когда "потом он закинулся кислотой и проснулся" или "затем он выкурил косячок и пришел в себя". Каждый пустяк имеет такое же значение, как все остальное. На меня оказывали влияние не только Льюис Кэрролл и Оскар Уайльд, но и малолетние хулиганы, росшие бок о бок со мной и рано или поздно угодившие за решетку. С той же проблемой я столкнулся, когда мне было пять лет: "Со мной что-то не так, потому что я вижу то, чего не видят остальные" (80).
Я всегда был домоседом — думаю, как и множество других музыкантов, ведь музыку пишешь и играешь дома. В детстве мне хотелось быть художником или писать стихи, чтобы всегда быть дома (80).
На чтение я тратил уйму времени. Мне никогда не надоедало сидеть дома. Это мне нравилось. Это я любил, наверное, потому, что рос единственным ребенком. Хотя у меня были сводные сестры, я жил один. Я играл сам с собой или сидел, уткнувшись носом в книгу (71).
Я всегда мечтал стать художником и жить в маленьком коттедже у пустынной дороги. Для меня главное — написать короткое стихотворение или несколько картин маслом. Это похоже на сон — жить в коттедже и бродить по лесу (69).
Я обожал "Алису в стране чудес" и нарисовал все персонажи этой книги. Я писал стихи в стиле "Бармаглота". Мне нравилась и "Алиса", и "Просто Уильям". Я сам сочинял приключения Уильяма, только главным героем в них был я. И "Ветер в ивах" мне нравился. Прочитав эту книгу, я заново пережил ее. Это одна из причин, по которой в школе мне хотелось быть заводилой. Я хотел, чтобы все играли в те игры, в которые хотелось играть мне, в те, о которых я только что прочел (67).
На протяжении всех лет учебы в "Давдейле" [начальной школе] я дрался, побеждая тех, кто был сильнее, с помощью "психических атак". Я уверенно заявлял, что побью их, и они верили, что я на такое способен (67).
Поскольку я не был привязан к родителям, я умел оказывать влияние на других мальчишек. Это подарок, который мне достался, — отсутствие родителей. Я часто плакал оттого, что у меня их нет, но вместе с тем с радостью сознавал, что у меня не все так, как у других (80).
Однажды в меня стреляли за кражу яблок. Я часто подворовывал вместе с другом. А еще мы катались на задних буферах трамваев, ходивших по Пенни-Лейн, и проезжали целые мили, ничего не заплатив. Меня все время била дрожь — так мне было страшно. Однажды я вообще чуть не свалился, катаясь таким образом (67).
Среди своих сверстников я был большой шишкой. Я очень рано узнал уйму скабрезных шуток — их рассказывала мне девочка-соседка (67).
Никто не объяснял мне, что такое секс. Я узнал о нем из надписей на стенах. К восьми годам я уже знал все. Все демонстрировалось наглядно, все видели похабные рисунки, знали наперечет всевозможные извращения и гадости. Когда мы избавимся от угрызений совести и лицемерия, секс займет по праву принадлежащее ему место в обществе, станет неотъемлемой частью жизни.
Эдинбург — моя заветная мечта. Эдинбургский фестиваль и парад в замке. Туда съезжаются оркестры всех армий мира, маршируют и играют. Всем нравились американцы, потому что они классно держали ритм, но еще лучше играли шотландцы. Я помню, какой восторг охватывал меня, особенно в самом конце, когда выключали свет и один парень играл на волынке, освещенный одним-единственным прожектором. Вот это было да! (79)
С раннего детства я был музыкальным и до сих пор удивляюсь тому, что этого никто не замечал и ничего не предпринимал, — может, потому, что это была непозволительная роскошь (65).
[Однажды в детстве] я сам отправился в Эдинбург в гости к тете и всю дорогу играл в автобусе на губной гармошке. Водителю понравилось, и он пообещал завтра утром встретиться со мной в Эдинбурге и подарить мне новую, классную гармошку. Это ободрило меня. А еще у меня был маленький аккордеон, на котором я играл одной правой рукой. Я играл те же мелодии, что и на губной гармошке: "Шведскую рапсодию", "Мулен-Руж", "Зеленые рукава" (71).
Не помню, откуда она [губная гармоника] взялась у меня. Наверное, я выбрал самый дешевый из инструментов. Мы часто болтали со студентами, у одного из них была гармошка, и он сказал, что купит мне такую же, если к следующему утру я разучу песню. А я разучил целых две. В то время мне было лет восемь-двенадцать. Словом, я еще ходил в коротких штанишках.
В Англии есть экзамен, о котором каждому ребенку твердят с пятилетнего возраста. Он называется экзаменом для одиннадцатилетних. Если ты не сдашь экзамен для одиннадцатилетних, можешь считать, что твоя жизнь кончена. Это был единственный экзамен, который я когда-либо сдал, да и то с перепугу.
(После экзамена учитель обычно говорит, что теперь ты можешь делать все, что хочешь. И я начал рисовать.) (74)
Я смотрел на сотни незнакомых детей [в средней школе "Куорри-бэнк"] и думал: "Черт, с этой толпой мне придется драться всю жизнь", — совсем как в "Давдейле". Там было несколько настоящих крепышей. Первую же свою драку я проиграл. Я растерялся, когда мне стало по-настоящему больно. Впрочем, всерьез драться мне не пришлось: я только бранился, орал, пытался увернуться от ударов. Мы дрались до первой крови. С тех пор, когда мне казалось, что противник сильнее меня, я предлагал: "Давай лучше бороться…"
Я был агрессивным, потому что стремился к популярности. Мне хотелось быть лидером. Это лучше, чем всю жизнь оставаться размазней. Я хотел, чтобы все исполняли мои приказы, смеялись над моими шутками и считали меня главным. Поначалу я пытался вести себя как в "Давдейле". Там я хотя бы был честным, всегда во всем признавался. Но потом я понял, что это глупо, что этим я ничего не добьюсь. И я начал врать по любому поводу.