Страница 29 из 122
Вероятно, внешний вид изрядно европеизированного Бомбея не произвел на художника особого впечатления и потому не оставил следа на его полотнах. Ему более интересны здешние люди, и Василий Васильевич пишет их портретные этюды: «Священник-парс (огнепоклонник)», «Факир», «Баннан (торговец)» и ряд других. В этих небольших этюдах он преследует ту же цель, что руководила им в кавказских странствиях и в Туркестане, — запечатлеть на холстах прежде всего местную этническую пестроту.
Из письма Стасова Верещагин узнаёт, что Академия художеств «за известность и особые труды на художественном поприще» присвоила ему звание профессора. Для многих живописцев, преподававших в академии, получить его было целью жизни, но Верещагин сразу настроился на то, чтобы не принимать оказанную ему честь, полагая, что всякого рода чины лишь связывают творческую свободу художника. Верещагин поручил Стасову передать в одну из петербургских газет, например «Голос», свое заявление в форме письма в редакцию следующего содержания: «Известясь о том, что Академия художеств произвела меня в профессора, я, считая все чины и отличия в искусстве безусловно вредными, начисто отказываюсь от этого звания». В том же письме Верещагин упоминал, что перед отъездом просил Гейнса передать из средств, вырученных от продажи билетов на его выставку в платные дни, пять тысяч рублей на счет одного из земств, например родного ему новгородского, для устройства школы. Заявление Верещагина с отказом его от звания профессора Академии художеств «Голос» опубликовал в номере от 11 сентября 1874 года.
К моменту написания письма Стасову (середина августа) Верещагин уже закончил часть этюдов и сообщил, что хотел бы штук 25 из них отправить почтой в Петербург, потому что в Бомбее из-за высокой влажности они покрываются плесенью. Одновременно он просил Стасова прислать упомянутую им новую статью «Московских ведомостей» о выставке. Теперь, опровергая свой первый, критический отзыв, газета в одном из майских номеров утверждала, что Верещагин — художник преимущественно русский, «своим русским инстинктом» чувствует правду и умеет выражать ее. И потому, мол, его картины вызывают у зрителей те же эмоции, что и чтение «Казаков» или «Войны и мира» Льва Толстого. Сравнение, что и говорить, лестное, и реверс в оценке работ Верещагина, осуществленный «Московскими ведомостями», был поистине необыкновенным.
Знакомясь с жизнью индийского города, Верещагин, как ранее на Кавказе, ищет нечто уникальное. В Бомбее его заинтересовали погребальные обряды огнепоклонников (парсов, парсисов или парсистов, как называли сторонников таких обычаев — выходцев из Персии). Сожжение трупов, позже писал Верещагин, в Индии можно встретить в разных местах. В Бомбее же территория, где сжигали на кострах тела умерших, соседствовала с местами общественного гулянья. Для ищущих вечного блаженства особое значение имел выбор для последней церемонии ароматических пород древесины, и сандаловое дерево признавалось среди благородных людей наиболее подходящим для этой цели. Некоторые погребальные церемонии отличались особой изощренностью, и с помощью новых знакомых художнику удалось кое-что увидеть своими глазами. Вероятно, помог один из огнепоклонников, заказавший художнику свой портрет, — «богатый и влиятельный член парсистской общины», как характеризовал его Верещагин.
Русского путешественника допустили в святая святых — обнесенную оградой «Башню молчания», куда посторонним вход обычно категорически запрещался. Позже Верещагин описал зрелище, свидетелем которого он стал. Едва участники траурной процессии, все в белом, показались вблизи, как «множество хищных птиц, живущих в этих местах, усеяли верх башни в ожидании трупа; они смотрели на приближавшихся, жадно расправляя клювы, подергивая крыльями, видимо, нервно приготовляясь к пиру…». «Перед самой башней все провожавшие остановились, и внутрь вошли лишь носильщики с телом. Как только закрылась за ними дверь, птицы, между которыми много беркутов и гигантских голошеих грифов-стервятников, как по команде, спустились в середину башни… Когда я уходил, все птицы были уже опять на гребне башни, чистились, обдергивались и поглядывали на дорогу в ожидании следующего блюда»[105].
Между тем, пока Верещагин знакомился с некоторыми странными для европейцев местными обычаями, его письмо с отказом от звания профессора, опубликованное в «Голосе», вызвало в Петербурге неслыханный скандал. Академия художеств посчитала себя оскорбленной в лучших намерениях: еще сравнительно молодому художнику была оказана в виде исключения неслыханная честь — и что же в ответ? Гордый отказ, черная неблагодарность! Само собой, этот инцидент вновь стал горячей темой как петербургских, так и московских газет. Тем более что приобретенная Третьяковым коллекция картин и этюдов Верещагина была с 15 сентября выставлена для показа в Москве. Особую ярость вызвала публичность отказа их автора от звания профессора — через газету. Защитники устоев сочли подобные действия оскорблением одного из высших императорских институтов и, стало быть, неуважением власти. Но на стороне Верещагина были передовые художники, такие как Иван Николаевич Крамской. Он поделился с Третьяковым своими размышлениями по поводу публичного заявления коллеги: «Что, в сущности, сделал Верещагин, отказываясь от профессора? Только то, что мы все знаем, думаем и даже, может быть, желаем, но у нас не хватает смелости, характера, а иногда и честности поступать так же, а между тем всякий, имеющий крест, отличие, кокарду или иное вещественное доказательство своих, часто мнимых, заслуг, чувствует себя уничтоженным и обвиненным. Как же ему мочь отдать справедливость, ведь это значит осудить себя, публично признаться, что вся жизнь его есть одна сплошная ложь»[106].
Одним из тех, кто почувствовал себя оскорбленным заявлением Верещагина, был художник Н. Л. Тютрюмов, принявший его вызов и сделавший быстрый ответный выпад. Неоднократно выставляя свои картины, чтобы добиться от академии признания своих заслуг, он в итоге удостоился звания академика живописи. А тут какой-то выскочка гордо отвергает то, чего другие добиваются годами! В пространном письме, опубликованном 27 сентября 1874 года в газете «Русский мир», Тютрюмов с нескрываемой злобой писал, что почетные титулы не нужны Верещагину лишь потому, что для него важнее деньги. Далее в письме утверждалось, что создать в относительно короткий срок всё, что якобы принадлежит кисти Верещагина, одному человеку физически невозможно, особенно с учетом больших размеров многих картин. И потому очевидно, что вся масса этих картин писалась в Мюнхене компанейским способом. Уничтожение нескольких картин Тютрюмов считал ловким рекламным трюком, придуманным Верещагиным. Недостатки же многих полотен, по мнению автора письма, стали очевидны, когда коллекция начала демонстрироваться в Москве при дневном освещении. Действия Верещагина, писал Тютрюмов, мотивированы стремлением прослыть своей оригинальностью. Конечный вывод: поскольку Верещагин доказал, что сам себя не уважает, то он и не достоин именоваться профессором живописи.
По своей сути письмо Тютрюмова было низкой, продиктованной завистью клеветой, которую следовало немедленно опровергнуть. Хорошо знавший из бесед с Верещагиным о том, как работал художник, В. В. Стасов посчитал своим долгом встать на его защиту и через газету «Санкт-Петербургские ведомости» потребовал от Тютрюмова представить доказательства его обвинений. Вмешаться в этот публичный спор пожелал через газету «Голос» и генерал Гейнс, заметивший, что Тютрюмов пишет о своем коллеге «с развязностью, на которую, как кажется, не имеет права автор этой статейки ни по своим малоизвестным произведениям, ни по таланту, ни по авторитету в художественном мире».
«Я имел честь, — писал Гейнс, — познакомиться с Василием Васильевичем семь лет назад, из которых в течение двух лет виделся с ним почти ежедневно. Из нашего знакомства я вынес глубокое уважение к этой благородной, высокочистой и редкой личности. Всякий знающий Верещагина подтвердит мои слова, что почет, награды, деньги созданы не для него и что он не выносит фальши, лжи, обмана. Жизнь Верещагина сложилась из страстного отрицания всего, что, по его мнению, роняет достоинство человека. Если в чем обвиняли Верещагина его знакомые, так это в том, что он идеалист, что он не от мира сего, что он всегда желал жить по высокому образцу того человека, который не только непонятен г. Тютрюмову, но стремление к которому, при нашей современной обстановке, и должно было вызвать его праведный гнев…
105
Верещагин В. В. Повести. Очерки. Воспоминания. С. 238.
106
Переписка И. Н. Крамского: В 2 т. Т. 1. И. Н. Крамской и П. М. Третьяков. М., 1953. С. 101.