Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 84



Павел Михайлович настолько ценил работы Шишкина, что его этюд «Сосны, освещенные солнцем» (1886 год) держал не на стене, а на особом мольберте.

Однажды молодой художник В. Н. Бакшеев копировал в галерее голову девочки с картины И. Е. Репина «Не ждали» и был свидетелем следующей сцены. В зал, где находился этюд И. И. Шишкина «Сосны, освещенные солнцем. Сестрорецк», вошли В. В. Верещагин и П. М. Третьяков. Посмотрев этюд «Сосны», Верещагин с каким-то восторгом воскликнул:

— Да, вот это живопись! Глядя на полотно, я, например, совершенно ясно ощущаю тепло, солнечный свет и до иллюзии чувствую аромат сосны.

«Когда они ушли, — вспоминал В. Н. Бакшеев, — я подошел к этому этюду и долго всматривался в него. „Как Василий Васильевич прав! — подумал я. — Это живой кусок природы, подлинная жизненная правда, принесенная на холст“».

— Работать! Работать ежедневно, отправляясь на эту работу, как на службу. Нечего ждать пресловутого «вдохновенья»… Вдохновение — это сама работа! — говаривал Иван Иванович.

Его верный и любящий друг И. Н. Крамской называл Шишкина «человеком-школой», «верстовым столбом в развитии русского пейзажа».

Да, русский художник признателен природе — этому молчаливому мастеру, формирующему национальные черты русского человека, не менее чем церкви, углубляющей эти черты. И не эту ли сыновнюю преданность сильнее всех выразил Иван Иванович? Не оттого ли перед полотнами его подолгу стояли посетители выставок, чувствуя необыкновенную внутреннюю благодарность к увиденному, радуясь, что кто-то другой смог так полно выразить их чувства любви и признательности к родным местам.

Он был глубоко русским человеком и видел природу глазами своего народа. Известный ученый — историк искусств Адриан Викторович Прахов — писал о творчестве Шишкина: «Настоящая краса всероссийского пейзажа, исполинские, почти девственные леса… завоевывают себе почетное место в русском искусстве благодаря классической деятельности И. И. Шишкина. Он первый отнесся с такой искренней и глубокой любовью и первый сумел воспроизвести русский лес с таким блестящим, образцовым совершенством. Шишкин не увлекался миловидными, так сказать, жанровыми мотивами природы, где суровость пейзажа смягчается присутствием домашних животных или человека, он не увлекается также случайностью световых эффектов, на что пошел бы человек, знающий лес с налету, нет, он, как истый сын дебрей русского Севера, влюблен в эту непроходимую глушь, в эти сосны и ели, тянущиеся до небес, в глухие дикие залежи исполинских дерев, поверженных страшными стихийными бурями; он влюблен во все своеобразие каждого дерева, каждого куста, каждой травки, и как любящий сын, дорожащий каждою морщиною на лице матери, он с сыновнею преданностью, со всею суровостью глубокой искренней любви передает в этой дорогой ему стихии лесов все, все до последней мелочи, с уменьем истинно классическим».

К. А. Савицкий, «литвак из Белостока», после трагической смерти жены в Париже долго не мог прийти в себя. Жена его из-за необоснованной ревности покончила жизнь самоубийством.

Одним из первых, к кому обратился К. А. Савицкий после затяжного, страшного молчания, был Иван Иванович Шишкин.

«Вы, вероятно, удивитесь, получив мои строки, — писал ему К. А. Савицкий из-за границы, — точно так же, как и многие станут недоумевать, что ни с того ни с сего выплыл Савицкий на поверхность, тогда, когда, может быть, давно сочтен погибшим без возврата… Человек оказывается живучей кошки».

Шишкин сумел выманить друга в Петербург и поселить его у себя, благо, были свободные комнаты. П. М. Третьяков знал о том.

Сильно изменившийся внешне и внутренне, Константин Аполлонович привез в Россию три картины, написанные в тот год, когда остался без жены. Одна из них — «Встреча с иконой» — поразила всех. На выставке передвижников она имела немалый успех. Павел Михайлович тут же купил ее.

«Настоящее превращение, — думалось Павлу Михайловичу. — Верно, лучшая картина его».

Какая-то глубокая мысль, глубокое переживание угадывались в ней.



Захолустная белорусская деревушка на опушке леса (не та ли, где жил у бабушки в детстве художник?). На дороге, не доезжая деревни, остановился тарантас. В нем везут куда-то, возможно в соседнее село, в церковь, икону. Протопоп в камилавке и лисьей шубе вылезает из тарантаса к крестьянам, окружившим чудную, благодатную гостью. Икону держит мальчик, и почтенный старик помогает ему.

Глядя на них, думалось невольно: не детскими ли воспоминаниями навеяна картина? Не в иконе ли чудотворной видел спасение и утешение свое художник?

Пожалуй, лучшего знатока деревенской жизни, чем В. М. Максимов, не было среди художников.

Он появился в доме Третьяковых весной 1876 года. Маленький, рябой, лохматый, милый и добрый человек. Не любить этого задушевного и правдивого человека было невозможно.

Кем-то ему была заказана копия с его картины «Раздел имущества», приобретенной П. М. Третьяковым, и он приехал поработать в галерее. С утра был в зале, у мольберта, завтракал всегда с Третьяковыми и затем вновь уходил работать до самых сумерек.

Ему не мешали.

Выходец из крестьянской среды, он писал картины из жизни, которую хорошо знал. Сколь чудны его «Бабушкины сказки», появившиеся в Толмачах еще в 1867 году. Каким-то покоем и разумностью деревенской жизни веяло от картины. А «Приход колдуна на крестьянскую свадьбу», где так красива невеста, что невольно возникал вопрос: «С кого это вы, любезнейший Василий Максимович, писали этакую красавицу?» А «Семейный раздел»? Это о них скажет И. Е. Репин: «Картины его можно назвать перлами народного творчества по характерности и чисто русскому миросозерцанию. Они скромны, не эффектны, не кричат своими красками, не вопиют своими сюжетами; но пройдут века, а эти простые картины только чем-то сделаются свежее и ближе зрителю будущих времен. А чем? Это вовсе не загадка и не таинственный символ, — это самая простая русская вечная правда. Она светит из невычурных картин Максимова: из каждого лица, типа, жеста, из каждого местечка его бедных обстановок, бедной жизни».

Многое довелось претерпеть в жизни Максимову, но он не озлобился, не ожесточился, напротив, был сердечен и отзывчив. Любил вспоминать детство. Запустив руку в лохматую шевелюру, принимался рассказывать бесхитростно:

— Изба наша была просторная. Отец с матерью, прожить чтоб, пускали на ночлег прохожих. Их много из Питера с заработков возвращалось. К ночи застелют пол свежей соломой, зажгут ночник вместо горевшей с вечера лучины; когда все затихает, тогда и нас накормят ужином. Случалось, заслушаешься рассказов прохожего краснобая так долго, что не услышишь, как утром опустеет изба. А иной раз проснешься под звон монет рассчитывающихся прохожих с матерью и от холода открытой в сени двери, в которую выносят уходящие ночлежники свои котомки-клади. Благодарят за хлеб-соль.

По смерти отца мать отдала его с братом в монастырскую школу Николаевского монастыря, что в полуверсте от их деревни.

В монастыре, во время обучения иконописи, ему открылась сокровищница русской литературы. Больше всего ему понравились гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки» и пушкинская «Капитанская дочка». Выучил наизусть «Полтаву», басни Крылова.

Мать он любил до безумия. Мастерица рассказывать, она в долгие зимние вечера вспоминала, как ездила в Соловецкий монастырь, ходила в Киев на богомолье, бывала в Москве. Не ее ли рассказами в какой-то степени навеян сюжет картины «Бабушкины сказки»?

— Однажды пришел брат Алексей в монастырь, сказывает: собирайся, мать умирает. Увидев маму, я ее не узнал, — говорил Максимов, и угадывалось, как горько ему рассказывать об этом. — Она была седая, как снегом покрыта. Заплакала, увидев меня в слезах. Подозвала Алешу-брата и жену его Варвару и просила не обижать меня, а когда нужно, отпустить в Питер и не забывать меня там, сироту. Эх-ма, — вздыхал он…