Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 165



Постукивая костылями по скользким железным сходням, Андрей выбрался на берег, взволнованно обнял Наташу.

— Ты что?.. Знала о моем приезде? — спросил он.

Наташа всхлипнула, откинула с лица прядку своих выгоревших на солнце волос, робко заглянула ему в глаза.

— Нет, не знала… Я каждый вечер выходила на пристань…

С затаенным страхом и удивлением Андрей ощутил, какой неотторжимо близкой и дорогой становится для него эта маленькая молчаливая девушка. Она никогда не умела утаить от Андрея своей любви к нему, но только сегодня он уверился окончательно, что это не мимолетное девчоночье увлечение, не вспышка полудетского обожания, а настоящее, сильное, неизмеримо высокое чувство, какое дается человеку только однажды в жизни…

— Пойдем, Таша, домой, — растроганно сказал Андрей.

И они пошли рядом по сумеречной станичной улице, на которой только что улеглась поднятая стадом пыль. Во дворах женщины позванивали подойниками. От дворовых очагов тянуло дымком, горячими запахами рыбы и лука. Через заборы свешивались прозрачные кружева цветущих вишен. Над ериком, в тополях, заливисто пели неугомонные соловьи, соревнуясь с лягучашьим хором.

Все это мирное и до щемящей боли знакомое, как никогда раньше, волновало Андрея. И притихшая Наташа с ее ласковой простотой и добрым отношением ко всему живому показалась ему неотделимой от этого чудесного весеннего вечера, от этой земли, этих цветущих деревьев, от спокойного журчания ерика, от соловьиных песен.

— Почему ты молчишь, Таша? — тихо спросил он.

Она на мгновение замерла, потом своей маленькой натруженной рукой заботливо поправила ворот его шинели и приникла к нему. Потрясенный этим внезапным порывом нежности, Андрей гладил ее волосы, пропахшие горькой полынью, и безмолвно внушал самому себе: «Она пойдет за тобой куда угодно, даже на смерть. А значит, ты, и только ты, несешь ответственность за ее судьбу».

У калитки их встретила Федосья Филипповна. Суетясь и радуясь, она забегала от очага к домику, застелила чистой скатеркой стол под яблоней, вынесла лампу, зазвенела тарелками. Предупредила застенчиво:

— А у нас, извиняйте, как на грех, только постный кулеш.

— Не огорчайтесь, Федосья Филипповна, — улыбнулся ей Андрей, — обойдемся. У меня в рюкзаке консервы есть и колбаса. В госпитале паек положенный выдали…

В комнатушке, где он жил до призыва в армию, оказалось все на прежних своих местах: брезентовый дождевик за дверью, чернильница с остатками загустевших чернил на столе, резиновые сапоги в углу, лисья шкурка на полу. Даже книги на подоконнике были сложены в том же порядке, в каком он оставил их, покидая Дятловскую.

«Таша за всем присматривала», — подумал Андрей и тут же услышал за спиной ее голос:

— А ружье ваше я спрятала… Приезжали из района милиционеры и забирали ружья у всех. Только квитанции оставляли. Но мне жалко стало отдавать ваше ружье в чужие руки. Я смазала его маслом, завернула в мешковину и спрятала…

Не прошло и часа, как во дворе Татариновых появились директор совхоза Ермолаев, главный агроном Младенов и, конечно, Егор Иванович Ежевикин. Мужчины сели к столу и сразу же заговорили о положении на фронтах, о боях под Ростовом, о союзниках. Разговаривали тревожно, озабоченно.

Разливая по стаканам мутноватое прошлогоднее вино, Егор Иванович Ежевикин размышлял вслух:

— Дела-а!.. Мучается народ… Поглядите, сколько скота старики да бабы гонят из Украины. Не сосчитать. Тут тебе и коровы с телятами, и племенные кони табунами, и отары овец, и свиньи. Попробуй накорми их. А не накормишь, они сами тебя с потрохами сожрут.

— У нас давеча ночевала одна женщина из-под Харькова, — откликнулась хлопотавшая у очага Федосья Филипповна. — Так она, бедняга, плакала, рассказывала, сколько горя довелось ей вынести с этими коровами: и воды по дороге не хватало, и с кормами туго, а тут еще немцы со своих самолетов из пулеметов жарят — и по стаду и но ним. Половину людей и скота постреляли.

— Скоро, как видно, и нам не миновать этого, — насупив белесые брови, сказал Ермолаев…



За разговором незаметно пролетел вечер. Над лесом взошла красноватая луна. Утихли в ерике сонные лягушки. Только соловьи продолжали свои песни.

Вокруг керосиновой лампы кружилась и падала на стол мошкара. Погас очажок во дворе. Федосья Филипповна помыла посуду и ушла спать. Вскорости ушли и Ермолаев с Младеновым. Задержался лишь Егор Иванович. Потягивая вино, он вспоминал прошлое:

— Я, брат ты мой Митрич, в осьмнадцатом году на своей шкуре спробовал немецкую руку. Был я в ту пору у красных, в городе Ейске. Задумали наши командиры десант высадить под Таганрогом и немцев оттедова турнуть. Только не получилось с энтим десантом, не поддержал нас из Батайска предатель Сорокин. Ну и всыпали нам немцы. Чуть ли не пять тысяч хлопцев погибло тогда. Да и женщин они не миловали. Было при нашем десанте около сотни милосердных сестер. Так их, горемычных, согнали на берег Азовского моря, пораздевали всех догола и говорят, гады этакие: плывите, мол, до своих красных в Ейск. Делать нечего, посигали в воду, а по ним зараз из пулеметов. Всех чисто побили. Под берегом вода от кровищи темной стала.

— А вы-то, дядя Егор, где в тот момент были? — с укоризной спросила Наташа, до тех пор молча сидевшая на крыльце.

Ежевикин безнадежно махнул рукой:

— Где ж мне быть? В кустах я лежал поранетый. А как стемнело, уполз в степь. Опосля по хуторам скитался, аж до Украины дошел и там, по правде сказать, пристал до батьки Махно. Сперва очень мне, дураку, у него понравилось. Только месяца через полтора опомнился, вижу, чего-то не то получается, бандюги, они и есть бандюги. Плюнул на них и опять перекантовался до красных…

Наконец и Егор Иванович поднялся из-за стола.

— Пойду я на свой боевой пост, постерегу сад. Хотя, конечно, стеречь там зараз нечего, деревья только зацвели, а все ж какая-нибудь скотиняка могет забрести и шкоды натворить. Вакуированные хохлушки аккурат возле сада коровенок своих пасут… Ну, а винцо старому казаку полагается допить…

Уже стоя, он допил остатки вина, вытер губы и побрел со двора.

Андрей погасил лампу, выкурил папиросу и, подхватив свои костыли, тоже направился к калитке. Он был уверен, что Наташа задремала, но она молча наблюдала за каждым его движением. Как только Андрей приоткрыл калитку, тихо спросила:

— Куда вы?

Он оглянулся, сказал виновато:

— Хочу сад посмотреть, Ташенька… Соскучился по саду.

— Я пойду с вами, — сказала Наташа.

Неторопливо обогнув церковь, они оказались за пределами станицы, наедине с прекрасной весенней ночью. Все вокруг — зеленое займище с лужами по западинам, неприметные курганы, извилистые ерики, переполненные водой, кривые проселки со следами тележных колес — было залито лунным сиянием. Повеяло запахами молодых трав, свежей прохладой росы и влажной земли.

Сад возник перед ними белым видением. На него наползал с реки серебристый туман, окутывая лишь стволы деревьев, и потому белоснежные кроны яблонь будто плыли куда-то в бесконечном пространстве, осиянные призрачным светом, отстраненные от горя, крови и смерти, от всего того страшного, что творилось в ту весну на израненной войною земле…

Андрей с Наташей тихо прошлись, по саду и присели на высоком берегу, их присутствия не учуяли даже верные помощники Егора Ивановича — две лохматые собачонки.

А туман все густел. Внизу, в невидимой уже реке, сонно плескалась рыба. Где-то далеко заржала лошадь. Это был последний звук, услышанный Наташей, — после того она незаметно уснула, обняв Андреевы костыли, лежавшие на траве.

Во сне Наташа зябко вздрагивала, Андрей, осторожными движениями стащив с себя шинель, укрыл ее и долго сидел не шевелясь.

Той ночью в цветущем саду он с особой остротой почувствовал, что человеку отпущена не столь уж долгая жизнь, а люди сами еще больше укорачивают ее. И не только войнами, а и всякими злыми дрязгами, равнодушием друг к другу, безразличием к чужому горю, чрезмерным себялюбием, стремлением к господству над себе подобными, коварством, ложью.