Страница 113 из 165
Сам Юрий снимал комнатушку у одинокой старухи. Редкие часы отдыха проводил у Солодовых. Держался скромно, неназойливо, допоздна не засиживался. Даже здесь, на Урале, Шавырин придерживался установленных для себя правил: брился ежедневно, оборудовал душ и плескался в нем по утрам ровно три минуты, носил неизменно белоснежные сорочки, тщательно разглаженный костюм. Причем все делал сам: стирал, гладил, крахмалил воротнички.
Закоренелый холостяк, он в свои сорок лет выглядел свежо и элегантно. Характер у него был ровный, спокойный. Шавырин приучил себя сдерживать эмоции, полагая, что горячность и запальчивость можно простить только актеру, живописцу или музыканту, но не человеку, связанному с точными формулами и незыблемыми законами техники. На должность начальника цеха его назначили не без протекции Платона Ивановича, который считал Шавырина способным инженером.
В Елену Шавырин был влюблен давно, по окончании политехнического института сделал ей предложение, но помешал Андрей Ставров, „избалованный грубый мужлан“ — так об Андрее думал Шавырин. И вот судьба вновь на какое-то время дала Шавырину возможность часто видеть Елену, теперь уже замужнюю женщину, мать восьмилетнего сына. Нет, он не позволял себе ни пошлого ухаживания за Еленой, ни стремления остаться с ней наедине. Пожалуй, Шавырин стал бы презирать себя, если бы унизился до этого в то самое время, когда Андрей Ставров был на фронте» У Юрия Шавырина существовали свои твердые понятия о нравственности, о порядочности. Наконец, исходя из тех же понятий, он не мог позволить себе ничего такого, что хоть в малой степени шокировало бы любимую женщину, вызвало обывательские сплетни. Шавырин хотел только одного: в меру своих возможностей облегчить Елене трудную жизнь в эвакуации. Он добывал для Ставровых все, что мог: газеты и журналы, сливочное масло и муку, мыло и нитки, сухие фрукты и консервы. Понимая, что подобные приношения могут показаться оскорбительными, умел и здесь проявить деликатность — приходил, раздевался и говорил Марфе Васильевне:
— Вот по случаю купил, стоит это двадцать пять рублей. Возьмите, пожалуйста.
На рынке продуктов было мало, стоили они очень дорого, и потому Шавырин называл Солодовым половину того, что платил сам. Они удивлялись, как это ему удается купить куда дешевле, чем кому-нибудь другому…
Заметив, что Елена мерзнет в своих модных сапожках, он дождался дня ее рождения и подарил ей отлично сшитые, украшенные разноцветными бусинками меховые унты, такие же рукавички и шапку. А Платон Иванович уговорил хозяина дома дядю Кешу продать новехонькую оленью дошку, которую Елена уже примеряла и любовалась ею.
— Ты, Елка, стала настоящей якуточкой, — восхищался Платон Иванович…
С появлением в Ольховой Пади почти полутора тысяч эвакуированных сразу же возникла необходимость открыть здесь школу. Для нее быстро сколотили деревянный барак. Занятия шли в три смены, Димка Ставров попал во вторую. Это было удобно: мальчишка уходил и возвращался домой днем.
Труднее решалась главная задача — пуск завода. Однако одолели и ее. Хотя цеха не были еще достроены и вместо крыши над головами рабочих угрожающе провисал отяжелевший от снега брезент, все станки удалось смонтировать за три с половиной недели, за такой же срок подвели в Ольховую Падь электричество и начали выпускать тяжелые минометы. Работали до изнеможения, недосыпая ночей, недоедая. На бревенчатых стенах завода, раскачиваясь, звенели заледеневшие кумачовые плакаты: «Все для фронта! Все для победы!» Немало было случаев обморожения во время работы. Пострадавших увозили в больницу, но они убегали оттуда, чтобы снова стать к станкам в промороженных насквозь цехах.
Не многим лучше было и в похожей на конуру приемной директора завода. Отапливалась она плохо, свирепый зимний ветер задувал во все щели. Под низким потолком всегда висело едкое, густое облако махорочного дыма. Стойко держался тяжелый запах влажной овчины и солярки.
Стащив рукавицы, поминутно дуя на побелевшие, сведенные холодом пальцы, Елена отстукивала на пишущей машинке директорские приказы, раскладывала по износившимся уже картонным папкам грозные письма из министерства, сортировала и относила директору заявления рабочих, отвечала на бесчисленные телефонные звонки, а к вечеру бежала домой совсем обессиленная и нередко заплаканная.
Директор завода, старый товарищ Солодова по ленинградскому втузу Карп Калиникович Дуда, относился к ней по-отцовски, потчевал слабо заваренным в солдатской кружке чаем и чуть ли не каждый день осведомлялся, не поднимая глаз от бумаг:
— Ну как твой солдат? Воюет? Пишет чего-нибудь?
— Редко пишет, — неизменно отвечала Елена. Лишь Однажды к этому стереотипному ответу присовокупила еще несколько слов: — Недавно сообщил, что лежит в госпитале. Ранен был под Ростовом.
— Тяжело ранен? — почти механически спросил Дуда.
Елена почувствовала, что мысли его заняты совсем другим. Можно бы, наверное, и не отвечать. Однако ответила:
— Вроде нет. Пишет, что ранение легкое. Скоро выпишут из госпиталя.
Дуда посмотрел на нее секунду, протянул, прощаясь, крупную жилистую руку:
— Ну-ну… Беги, красуля, до дому да пиши своему вояке почаще.
Но Елене было не до писем. Да и о чем, собственно, писать? Нудные дни были похожи один на другой. Та же таежная глухомань, тот же полуголодный паек, те же нескончаемые разговоры о станках, листовой стали, сверлах, нормах выработки… Так считала Елена, хотя где-то в глубине души чувствовала, что там, на фронте, Андрей ждет ее писем, что она обязана чаще писать ему. И тут же спешила успокоить себя тем, что письмами ничего, в сущности, не изменишь. Конечно, она ощущала отсутствие мужа. Ей было лучше и удобнее при нем, даже когда он возился с садом в своей Дятловской и лишь изредка появлялся в их городской квартире. Но теперь, когда война разделила их с Андреем тысячами километров, она все реже думала о нем, все меньше надеялась на встречу с ним, которая если и произойдет, то только после войны. А война-то, похоже, затянется надолго.
В какой-то мере Елену утешало то, что вокруг нее, как всегда, толпились люди. В глазах мужчин она не без молчаливой гордости замечала восхищение ею. В глазах женщин, за исключением немногих, — плохо скрытую неприязнь. Те два-три платья, которые ей удалось торопливо запихнуть в чемодан при эвакуации, она умела носить как никто. А какая-нибудь неприметная бархотка, небрежно наброшенная на плечи косынка или темная — чаще всего коричневая — лента, стягивающая на затылке волосы, по мнению тех, кто благоволил к Елене, придавали ей «царственный вид».
То, что она в нелегкой таежной жизни не превратилась в равнодушную ко всему неряху, никогда не теряла чувства собственного достоинства, ни перед кем не унижалась, — нравилось многим, вызывало уважение к ней, и она принимала эти знаки подчеркнутого внимания как должное, старалась сберечь репутацию «прекрасной недотроги»…
Кровавые сражения бушевали далеко от Ольховой Пади, но и сюда доносились грозные их отзвуки: у заводской конторы на доске для объявлений ежедневно появлялись все более тревожные сводки Совинформбюро; на огромной карте в директорской приемной угрожающе передвигалась на восток ломаная линия синих флажков, обозначавших немецкие войска; приезжали к семьям на короткую побывку выписанные из госпиталей раненые, а трое уроженцев Ольховой Пади вернулись «насовсем» инвалидами, на костылях.
Из заводских цехов ни днем ни ночью не уходили бессонные напористые военпреды. Они торопили, просили, требовали увеличить выпуск таинственных «установок», назначения которых в первое время никто из рабочих не знал. Это были сварные металлические фермы, точно рассчитанные для крепления на трехосном шасси грузового автомобиля «ЗИС-5». На каждую из таких ферм монтировался «пакет» пятиметровых стальных двутавровых балок, иссверленных круглыми отверстиями для снижения веса. К этому добавлялись еще поворотные и подъемные механизмы самой простой конструкции. И все! Больше ничего не требовалось — «установка» готова!