Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 157

— Это правда, что Марина Михайловна тяжело больна?

— Да, правда, — потупился Андрей. — Ей очень плохо.

— Может, мне можно ее навестить?

— Нет, нельзя. К ней никто не ходит.

— Почему?

Забыв о том, что он всегда называл Елю на «вы», Андрей легко притронулся к рукаву ее пальто:

— Пойдем, Еля, я тебе все расскажу. Только поклянись никому не говорить об этом, даже отцу и матери.

Они вышли во двор, остановились у ворот. Мимо школы, по залитой жидкой грязью, пылавшей отсветами солнца дороге двигались телеги, хлюпали копытами кони. По деревянным настилам у заборов носились ребятишки. Забрызганный грязью белый петух, расхаживая по высокому штабелю дров, задирал вверх голову и пронзительно кукарекал.

— Знаешь, Еля, — тихо сказал Андрей, — тетя Марина умирает.

— Что ты? — отшатнулась девочка. — Не обманывай меня!

— Я не обманываю тебя, — глядя в землю, сказал Андрей, — она умирает от туберкулеза и проживет недолго. Так сказал доктор.

Слова о смерти, произнесенные в этот теплый весенний день, когда синее небо словно струило едва заметное мерцание, а солнце пылало, тысячекратно повторяясь в лужах, ужаснули их обоих, и они стояли, не зная, о чем говорить дальше.

— Я пойду, — прошептала Еля. — Я никому не скажу.

Андрей проводил ее взглядом и побрел домой.

Марина полусидела в постели, опираясь на высоко взбитые, положенные под спину подушки. Она не догадывалась о своей близкой смерти, улыбалась чему-то и, слушая Таю, приглушенно, закрывая рот ладонью, покашливала.

— Тетя Настя письмо прислала, — сказала Тая Андрею, — она приедет в воскресенье проведать маму. Мама просит, чтобы мы с тобой согрели воды и хорошо истопили печку, мама хочет голову помыть.

Тая обняла Андрея, прижалась к нему острым плечом.

— Ты наноси воды, Андрюша, а я приготовлю маме белье, поглажу его, чтобы оно было гладкое и теплое.

Махнув юбкой, Тая кинулась к сундуку, достала ворох белья, разложила на столе и защебетала:

— Какую тебе рубашку, мамуся? Розовенькую или голубенькую? В розовенькой будет лучше, правда? Или нет, лучше в голубенькой. Она пойдет к твоим косам, мама. Косы у тебя золотые, красивые… Жалко, что у меня нет таких кос…

Она подхватила тонкую голубую рубашку, сложила ее вчетверо, приложила к груди Марины.

— Ой как хорошо, смотри, Андрюша! — И, любуясь матерью, прикусила кончик языка, сдвинула брови. — Вот бы папа посмотрел на тебя, мамуся! Помнишь, ты рассказывала, как он любил твои косы? Помнишь?

— Помню, — сказала Марина.

— Расскажи еще что-нибудь про себя и про папу, — прильнула к ней Тая.

На лицо Марины легла тень, маленькие пальцы худой руки затеребили край одеяла.

— Иди гуляй, доченька! — вздохнула Марина. — Мы так мало с папой прожили и так давно с ним расстались, что я успела рассказать тебе о нем все…

Андрей заметил, что Марине трудно дышать, подложил ей подушки повыше, оправил одеяло в ногах и сказал Тае:

— Пойдем, пусть тетя Марина отдохнет. Я расскажу тебе про твоего папу.

— Ты о нем знаешь меньше, чем я, — надула губы Тая.

— Почему ж меньше? — сказал Андрей. — Я хорошо помню дядю Максима, а ты его даже не видела.

— Ну и что ж?! — отрезала Тая. — Зато я больше его люблю.

Марина молча улыбнулась.

В эти самые дни Максим Селищев, запертый в одиночной камере старой тюрьмы штата Теннесси, неподвижно сидел на деревянных нарах, дожидаясь часа, когда надзиратель принесет обед. Окрашенные серой масляной краской стены камеры, как во всех тюрьмах мира, были испещрены надписями на разных языках. В углу, под полом, нудно скреблась крыса. Забранное решеткой квадратное оконце пропускало через покрытые паутиной и пылью стекла скудную полосу света.

На Максиме была арестантская «зебра» — неуклюжий полосатый костюм из грубой мешковины. Щеки его побледнели, ввалились, он оброс темной кудрявой бородой, в ней, так же как и в волосах, резко выделялись белые нити ранней седины.

Всю минувшую осень и зиму Максим вместе с «луковичным батальоном» скитался по многим штатам Америки, каторжным трудом добывая себе кусок хлеба. Составлявшая батальон орава беспаспортных «дроздов», как только где-нибудь находилась работа, неслась туда на рычащих, окутанных гарью автомобилях и в течение нескольких дней убирала все, что требовали подрядчики. Голодные «дрозды» снимали хлопок в Техасе, выращивали шпинат и цветную капусту в Винтер-Гардене, копали свеклу на плантациях Мичигана; они кидались из штата в штат, как гонимые ветром вороны, мерли от дизентерии.

Голландец, прозванный Шатуном, командир полуголого разношерстного батальона, столкнувшись с ловкачами подрядчиками, стал исподволь надувать и грабить своих изнуренных болезнями и голодом «дроздов». Люди проведали об этом в графстве Диммит, на бобовых плантациях, зазвали Шатуна в сарай и мгновенно изрезали его финскими ножами. Когда местный шериф попытался ввязаться в это дело и, нагрянув к «дроздам» с тремя полисменами, стал избивать палкой тщедушного старика Джозефа Тинкхэма, которого за безобидность и доброту все называли папашей, Том Хаббард убил шерифа ударом лопаты по голове. Полисмены удрали на своем «форде». В ту же ночь батальон разбежался.

Максима Селищева, папашу Тинкхэма и его зятя, белобрысого монтера Фреда Стефенсона, через неделю арестовали в штате Теннесси. Том Хаббард скрылся, не оставив никаких следов…

Сейчас, сидя в камере и перебирая в памяти события последних месяцев, Максим не мог себе простить, что не ушел с Хаббардом, а поддался уговорам папаши Тинкхэма и поехал с ним в Теннесси.

«Дурак, набитый дурак, — укорял себя Максим, — сам, как заяц, залез, засмыкнулся в силок. Сиди теперь и дожидайся у моря погоды. Неизвестно еще, чем все это кончится, можно и без головы остаться…»

У Максима были все основания так думать. Ему и его товарищам предъявили обвинение в убийстве шерифа. Это грозило казнью на электрическом стуле. Правда, у Максима была возможность спастись: перед уходом из лагеря «дроздов» убивший шерифа Том Хаббард назвал Максиму улицу и дом в приморском городе Джексонвилле, где в любое время дня и ночи могли сказать адрес Тома. Но открыть его адрес суду — значит выдать товарища, а Максиму претила даже мысль об этом. Уже четвертый месяц сидел он в тюрьме, много раз вызывался к следователю, дважды давал показания каким-то приезжим представителям «большого жюри присяжных», но делу не видно было конца. На все вопросы Максим отвечал одно: «Убийство шерифа было совершено не при мне, и кто его убил, я не знаю». О себе он сказал, что зовут его Максим Мартынович Селищев, что по происхождению он донской казак, офицер русской белой армии, что в Америку прибыл по приглашению своего бывшего одностаничника и однополчанина есаула Гурия Крайнова, местонахождения которого в настоящее время не знает, Этим исчерпывались показания Максима.

Тюремный надзиратель, пан Ржевусский, как он себя называл, пожилой поляк-эмигрант, изъясняясь на варварском англо-польско-украинском языке, не раз уговаривал Максима: «Напрасно ты покрываешь убийцу. Старик с зятем, которые сидят здесь же, в первом этаже, показывают, что шерифа убил твой друг Том Хаббард, и говорят, что ты знаешь его адрес… Назови адрес — и тебя отпустят…» Эти уговоры словоохотливый пан Ржевусский возобновлял при каждом дежурстве.

Так и сегодня. Поставив перед заключенным миску вареных бобов, надзиратель переступил с ноги на ногу, позвенел ключами и вежливо начал:

— Как спалось, пан Макс?

— Ничего, спасибо.

— Не приглашали тебя вчера?

— Приглашали…

— Те двое из федерального жюри?.

— Ага…

— Как же ты?

— Никак…

Пан Ржевусский вздохнул, его остроносое, с маленьким ртом личико омрачилось.

— Мне жаль тебя, пан Макс. Если тебя увезут из нашего заведения в федеральный суд, заказывай по себе мессу. Оттуда, из федерального суда, таких арестантов, как ты, отправляют прямехонько на кладбище.