Страница 70 из 71
— Пишете?
— Так, — отвечаю, — мало, но редко.
— А что пишете?
— Ну, не знаю, — мнусь я. — Трудно так вот сразу сказать.
— Космос? Инопланетяне? Фантастические изобретения? Фэнтези?
Это он пытается подсказать.
— Не знаю, про людей, в основном.
— Ну понятно, что про людей, — говорит фантаст, улыбаясь. — А все-таки, что за тема? Космос? Инопланетяне? Фантастические изобретения? Фэнтези?..
Еще помню, несколько лет назад пили мы с писателем-ведуном Александром Прозоровым у меня на работе, в фантастическом издательстве «Домино». И писатель-ведун Прозоров задал мне похожий вопрос. «Триллеры? Технотриллеры? Мистика? Боевики? Космос?»
Все это замечательно вписалось бы в хороший комедийный сюжет. Если бы не говорилось серьезно.
Нынешняя фантастика действительно явление вполне комедийное.
И воспринимают ее, если воспринимают, как некую особую область, отмежевавшуюся когда-то от литературы и наглухо закупорившуюся в бутылке.
В этом замкнутом самодостаточном мире практически невозможна критика (приветствуется только комплиментарная), и все, играющие в фантастическую игру, блюдут ее законы и правила. Любое внешнее нелестное слово воспринимается как наезд, вторжение. В стеклотаре с этикеткой «Фантастика» в ходу даже специальные термины, подчеркивающие ее классовое отличие от прочих литературных жанров. Так, к примеру, большая литература (как будто есть еще какая-то малая) называется здесь словом “боллитра” — пренебрежительно, но с оттенком зависти.
В русской литературе, как, впрочем, и во всякой другой, фантастика была нормальной составляющей литературы вообще. С ее помощью решались те же самые общечеловеческие задачи, только иными литературными средствами. Она не выделялась как направление практически до времени революции (если я, конечно, не ошибаюсь). Первые книги, помеченные меткой «фантастика», это вполне качественные литературные произведения, где искусственный фантастический элемент служит всего лишь соусом для придачи остроты блюду — см. Толстой, Булгаков, ранний Андрей Платонов. Выделение жанра фантастики в особую литературную отрасль и превратило ее в ту золушку, о месте которой в литературе бесконечно спорили в 60-е годы на страницах “Техники — молодежи”. И она, обидевшись на весь свет, нырнула под бутылочное стекло, чтобы строить оттуда рожи своим высоколобым обидчикам».
Хватит о грустном. Хотя не погрустишь — не порадуешься.
И для радости повод есть. И повод этот, сами понимаете, — человек, ради которого эта книга и затевалась, — Прашкевич.
«Я никогда никому не завидовал» — завершающая фраза в Беседе.
Ложь, конечно, но того сорта ложь, из которого делается легенда.
Прашкевич — удивительное явление, с какого ракурса в него ни всмотрись. Возьмем фантастику, в которой он человек домашний. Это надо же — войти в жанр, освоиться в нем, стать своим человеком, получить признание, чертову тучу наград, и все равно, несмотря на это — почести и прочее лауреатство, — оставаться самим собой, не зависеть от тусовки, от фэндома, делать в литературе то, что хочется, а не то, что нужно, не то, что требует от тебя читатель, не идти на поводу мнения, а действовать по внутреннему хотению.
Все это в точности соответствует фразе, сказанной где не помню, кажется, в каком-то из интервью, взятом у Прашкевича Ларионовым: «Помнить о литературе и не быть дураком. Литература ведь существует не только ради массового читателя, но еще и ради десятка знатоков и любителей, способных оценить твой стиль и твои намерения...».
Человек-легенда? Пожалуй.
Легенда кончается тогда, когда человек перестает ее творить.
Или вдруг перестает пить, как это однажды произошло с митьками.
Прашкевич строит свой миф сам, изнутри. Трудно отделить правду от вымысла, когда слушаешь или читаешь Прашкевича. Но веришь ему всегда.
Владимир Ларионов в своём предисловии к «Кормчей книге» пишет о разном видении одних и тех же вещей людьми не пишущими и людьми пишущими (в широком смысле — потребителем и художником). Человек не пишущий (потребитель), в основном, не замечает деталей, художник только детали и замечает, и это важно. Из деталей состоит жизнь. Она не бывает «в общем». Умение увидеть детали — отличительное свойство художника. В этом смысл и задача творца — показать читателю (зрителю) то, на что он не обращает внимание. И изложить это таким языком, чтобы читатель в это поверил.
Существует такое понятие: правда вымысла. С этим ничего не поделаешь. Фаддей Булгарин для нас именно такой, каким его показал нам Пушкин (или Тынянов в «Кюхле»). Современные попытки оправдать Видока Фиглярина и представить его патриотом и гением (Н. Филатов) смехотворны именно потому, что современные авторы, пытающиеся Булгарина оправдать, мягко говоря, не дотягивают по уровню ни до Пушкина, ни до того же Тынянова. Слаба рука, которая водила пером.
Гена хитрый. Он легко присваивает эпизоды из чужих биографий, и они с той же воздушной легкостью вливаются в биографию его собственную.
Это не плагиат. Это избыток жизни.
Художник прав, уличайте его, не уличайте.
Суйте в нос сушеный кукиш из фактов или не суйте, художник непобедим.
Прашкевич хитрый, потому и пошел в художники. Из художников не исключают «за недоверие», за что когда-то исключили Етоева из «закрытого» проектного института. Хомо люденс, человек играющий, — суть Прашкевича. Игровая форма вмещает в себя весь мир. Наука, политика, философия, та же литература, общество и сложные отношения с ним, любовь к ближнему и просто любовь, сведение счетов с грешной природой внутренней и простодушной природой внешней, потворствующей нашему грехолюбию, — все включено в игру, имя которой жизнь.
Прашкевич — игрок по жизни.
Ставка с его стороны — талант. Плюс обаяние.
Выигрыш — всегда — практически 100 процентов.
Время собирать камни. Книжка подползает к концу.
О многом я сказать не успел — забыл, не прочитал, недопонял.
Например, не сказал ни слова о технике ремесла Прашкевича. О сбоях, остановках, рефренах — всех этих стилевых изюминах, вкрапляемых в тесто прозы. Эти авторские сбои дыхания, всегда намеренные, каждый раз для чего-то, — рука помощи, протянутая читателю, чтобы он не сбился с дороги. Читатель — друг, друзей не бросают, это закон.
Я мало сказал о щедрости, с какой Прашкевич раздаривает слова. Другой приберегает в копилке образчики словесного драгметалла для самого главного сочинения, которое напишет однажды. Прашкевич поступает по-доброму: все должно удивлять — от малой журналистской заметки, коротенького предисловия к книге, письма, статьи, интервью до повести и большого романа.
Мне легко было писать комментарии к этой книге.
И вообще у нас с Прашкевичем много общего. Например, нам обоим нравится картина художника Семирадского «Римская оргия блестящих времен цезаризма». Всякий раз, когда Мартович приезжает в Питер, мы выпиваем с ним бутылку «Хеннесси» на двоих и идем в Русский музей любоваться знаменитой картиной.
Нам обоим нравятся радующие сердце названия.
Увидим дверь с табличкой «Опилочная» на выходе из метро «Балтийская» в Петербурге и радуемся, как дети в павильоне кривых зеркал.
И добрые названия книжек нам нравятся с Прашкевичем одинаково. «В сладком морковном лесу». «Земля имеет форму репы». И грибные ряды на осеннем городском рынке: лисичкин, опёночный, валуёвый…
Книжка вот-вот закончится.
Геннадий Мартович растворяется в пространстве апокрифа.
Да, мы все плывем по направлению к смерти, но, в отличие от многих других пловцов, мы-то знаем — правда, Геннадий Мартович? — на этом общем для всех пути бывают такие чудесные остановки, что грех жаловаться на Бога и на судьбу. И не надо противиться и спорить с течением жизни, надо только во время помогать себе — там шестом оттолкнуться от какой-нибудь опасной коряги, там чуть-чуть подгрести веслом, чтобы не оказаться в мертвой воде залива...