Страница 30 из 41
Позвонив маме, я спросила, не отдать ли мне кому-нибудь билеты, учитывая бабушкино состояние, но мама сказала, что с удовольствием пойдет со мной; нам, дескать, надо развеяться.
От спектакля мы обе были в восторге: Зузана Стивинова в роли Марыши потрясла нас. Мы долго растроганно молчали, когда морозным вечером шли к ближайшей остановке метро.
— Знаешь, о чем я подумала? — наконец говорит мама.
— Нет, — стучу я зубами.
— Ситуация Марыши трагична, поскольку она любит Францека, а не Вавру. Но что, если у женщины нет никакого Францека?
Мама искоса смотрит на меня, сильнее прижимая ворот пальто к шее.
— Или если она вечно не уверена в своем избраннике? Что, если она во всех своих знакомых всякий раз сомневается? Что, если эта вечная неудовлетворенность, вечная неуверенность в правильности своего выбора обрекает ее на вечные поиски?
— Поговори со мной об этом! — вырывается у меня.
— Не лучше ли сдаться? Положиться на чью-либо сильную волю? Позволить подчинить себя? Просто избавиться от невыносимой ответственности за свое собственное решение…
Я понимаю, что мама имеет в виду.
— Мы сами выбираем — вот в чем проблема. Отсюда наша неудовлетворенность, — говорит она. — Осознание неизбежности, возможно, пошло бы нам на пользу. Все будет так, как есть, и не иначе. Такова жизнь. Что, если нам нужно просто понять это?
После возвращения с Канар Ганс звонит маме через день; два-три раза в неделю звонит она ему. Они говорят по-немецки, так что я почти ничего не понимаю, но, когда разговор кончается, мама всякий раз выглядит грустной.
Я делюсь с Оливером. Он ничего не говорит по этому поводу, лишь пожимает плечами.
Несколькими днями позже он цитирует мне абзац из романа Дугласа Коупленда «Generation X», который как раз читает: «Группа людей, склонных к хроническим путешествиям в ущерб собственной долгосрочной экономической стабильности и прочному тылу и отмеченных тенденцией поддерживать трагические и супердорогие телефонные любовные связи с индивидами, отзывающимися на имя Серж».
Он удовлетворенно замолкает.
— В данном случае на имя Ганс, — добавляет он.
Но в середине января из нашего богницкого факса вылезает подтвержденная заявка на билет до Гамбурга. Мама моментально отменяет несколько с трудом найденных заказов на перевод и снова отдается той центробежной силе, которая уже с юных лет гонит ее прочь из Чехии. Со шкафа в прихожей снимает свой лучший чемодан и начинает продуманно паковаться. Она вновь полна энергии. Улыбается.
Мама только в движении чувствует себя в безопасности.
Самолет вылетает утром.
Мама встает в половине шестого, через четверть часа вылезаю из постели и я. Перед зеркалом в прихожей мама феном досушивает вымытые волосы. Я встаю рядом с ней и наблюдаю эту обалденную разницу — я в мятой ночной рубашке, заспанная, со сбившимися волосами и опухшими со сна веками; мама, умело подкрашенная, в новом брючном костюме, полна драйва.
— Ну пока, любимая, — целует она меня перед отходом. — Береги себя.
— Счастливого пути, мама, — говорю я. — Удачи тебе.
Я закрываю за ней дверь и выхожу на балкон. На соседнем балконе стоит Жемла в красном болоньевом костюме и курит. Я делаю вид, что не замечаю его. Мама садится в такси, и мы долго машем друг другу. Замечаю, что машет и Жемла. Такси трогается, мама прижимает ладонь к заднему стеклу.
— Куда и надолго ли? — спрашивает Жемла непривычно коротко.
— На две недели. В Гамбург, — говорю чуть виновато. — Доброе утро.
— Доброе.
Он тушит сигарету, но остается на балконе. Слышу, как Жемлова что-то кричит. Я возвращаюсь в квартиру: везде удивительно пусто. На меня сразу наваливается одиночество. Уснуть уже не смогу. Варю кофе и читаю вчерашнюю газету. В восемь звонит мобильник — это Оливер отправляется на работу.
— Не проспали? — говорит он.
— Нет.
— Когда вылет?
— В полдевятого.
— Не грусти.
— Хм.
Он с минуту молчит.
— Я хочу предложить тебе, — говорит он, — переехать ко мне.
— Нет смысла — на эти две недели. Я теперь ежедневно у бабушки.
— Я не о двух неделях, — поправляет меня Оливер. — Я имею в виду — насовсем.
Глава XXV
СТАРОХОЛОСТЯЦКАЯ КРЕПОСТЬ ЗАВОЕВАНА! — пишу эсэмэску Ингрид.
У меня такая радость, что я готова была послать ей летящее сердце, но, к счастью, вовремя вспомнила про свое твердое решение никому не посылать ни одной из этих дурацких картинок (мы же не индейцы, чтобы общаться с помощью пиктографического письма). Да, я радуюсь и одновременно боюсь совместной жизни с Оливером.
Боюсь за свою личную жизнь, за свои каждодневные привычки.
Боюсь, что мы станем друг для друга обыденностью.
Боюсь, как бы Оливер не начал действовать мне на нервы.
Боюсь, что не перестану искать.
Первые два месяца — сверх ожидания — превосходны. Мы оба с самого начала делаем для этого все возможное. Оливер встречает меня цветами, голубой шелковой пижамой от Marks and Spencer и белым махровым халатом; в ответ и я покупаю ему кресло, какое не так давно купила Ингрид Губерту.
Оливер в восторге. Он милый, забавный. Мы по-дружески дразним друг друга.
— Дорогая Лаура, поверь, я в самом деле не имею ничего против твоих шампуней для волос, всякой пены для ванн, бальзамов, кондиционеров, восстановителей для волос и молочка для тела, размещенных по всему периметру моей ванны, — говорит мне Оливер, выйдя из ванной комнаты. — Но конечно, только при условии, что где-нибудь с ее краю останется место для рюмки с вином и мисочки с маслинами…
— Бог ты мой! Разгильдяй с привычками педанта! — смеюсь я. — Самое жуткое сочетание!
Он хватает меня за горло и заваливает на постель.
— Каких-нибудь жалких десять сантиметров, Лаура!
Он удивляет меня разными мелкими подарками. Приходя после работы домой и видя, что в гарсоньерке Оливера горит свет, я с радостью ускоряю шаг; если первой прихожу я, то ловлю себя на том, что жду не дождусь, когда в замке повернется Оливеров ключ.
Мы всегда встречаем друг друга, выходя в переднюю.
— Привет, любовь, — улыбаюсь я.
— Привет, любовь, — улыбается Оливер, обнимая меня. — Каким был день?
Однажды за бокалом вина он снова заводит разговор о детях.
— Бывают дни, когда я могу себе это представить, — говорит он. — Пожалуй, я не был бы против…
— Тебе так скучно? — язвительно припоминаю я его собственные слова.
— В конце концов, мне сорок, — качает он головой. — Не хочу быть на классном собрании сына самым пожилым родителем…
Это мне что-то напоминает, но все равно я целую его.
Почти каждый вечер ложимся спать вместе. Мы уже не отдаемся любовным утехам так часто, как раньше, но и без них с Оливером в постели чудесно. Обычно я притулюсь у него под мышкой, а он согревает мои холодные руки и ноги или слегка водит пальцем по моему лицу (это я обожаю).
Знаете, милые сестры, что такое любовь?
Когда кто-то перед сном просто нежно гладит вашу ладонь.
Однако ничто не вечно под луной.
— «Настоящая цена любви состоит в том, что она была, — в один из февральских вечеров цитирует Оливер Ярослава Гавличека[78], которого читает. — Воплощенные мечты предвосхищают бури и бесплодными приходят в рай».
В марте эти слова сбываются.
В марте он уже не цитирует мне ничего. Он буквально завален работой — по крайней мере говорит так. Домой раньше приходил в восемь, теперь большей частью после девяти.
— Привет, любовь, — приветствую я его, стараясь, чтобы это не звучало укоризненно или даже с подозрением.
78
Ярослав Гавличек — чешский писатель (1891–1943), мастер психологической прозы.