Страница 12 из 74
Отец Александр подходит ко мне вплотную. Меч он держит за рукоятку обеими руками.
Он просит Палыча выйти из кельи — и Палыч, недовольно крякнув, выходит. Он просит меня встать на колени и склонить голову. Я выполняю. Мне почти все равно.
— Правильно поступает тот, кто относится к миру, как к сновидению, — говорю я.
— Истинно так, — отвечает отец Александр. — А теперь, дитя мое, слушай, что я скажу. Величайшая честь для меня передать тебе эту катану — я делаю это так же, как в свое время отец Николай, царствие ему небесное, передал ее Надежде Руслановой…
…Он говорит долго. О том, что эта катана — древнее оружие, принадлежавшее когда-то самурайскому роду Китакуба. О том, что воины этого рода были великими охотниками за демонами, колдунами и оборотнями, и катана помогала им в этой охоте, ибо только его заговоренная сталь была способна пронзать нечувствительную к любой другой стали плоть нелюдей. О том, что эта катана повинуется лишь своему хозяину и никому больше. О том, что в 1911 году отважный полковник Китакубо, умирая, завещал ее своему ученику — плененному им когда-то в ходе русско-японской войны солдату Николаю.
…Он рассказывает о том, как солдат Николай вернулся в Россию и стал послушником Георгиевского монастыря. О том, как в тридцатом году, когда люди в форме и в штатском разрушили храм и сбросили в море крест со скалы Святого явления, а высокий худой человек, представившийся генералом Беловым, вежливо предложил отцу Николаю сотрудничать, он плюнул этому человеку в лицо и в гневе покинул монастырь. И о том, как после начала войны он все же согласился сотрудничать. Сотрудничать со Спецотделом.
…Он говорит, что монах вернулся в место, которое было монастырем, а стало курсами для сержантов и офицеров Приморской армии, в сопровождении генерала Белова. Что генерала Белова он отчего-то прилюдно называл «графом». Что они вместе извлекли из тайника древний японский меч, и увезли его в Москву, и отдали девочке, которую звали Надеждой. Что эта девочка храбро сражалась в войну и была истинным Воином, а когда дух Воина оставил ее, она вернула оружие монаху и он снова привез катану сюда. В свой монастырь. В то, что раньше было монастырем.
…Он говорит, в сорок четвертом году, когда Крым был освобожден, в монастырских стенах разместилась воинская часть Черноморского флота. Некоторые из морских офицеров тоже сотрудничали. Из них отец Николай успел назначить первых Хранителей. А потом он погиб. Погиб нелепо и страшно, но речь сейчас не об этом.
…Он говорит, эта катана предназначена мне. Так распорядился Подбельский.
Он говорит, у меня особая миссия.
Он говорит:
— Подумай о своих мертвых друзьях. О своем мертвом учителе.
Он говорит:
— Вторая щека — хорошо. Но око за око в данном случае лучше.
…Он говорит долго. Он говорит вроде бы правду. Он говорит — а я, оцепенев, слушаю. Только когда мои ноги сводит от боли и я понимаю, что все это время провела на коленях, только когда он протягивает мне эту катану и я понимаю, что он действительно собирается отдать ее мне, только когда я вдруг вспоминаю, что они все мертвы, что все они умерли естественной смертью, — только тогда я поднимаюсь с колен и медленно иду к выходу.
Отец Александр стоит посреди кельи с катаной в руках. Круглый живот выпирает из-под его черной рясы. Щеки под жидкой бородой пунцового цвета. Он похож на ряженого. На ярмарочного Петрушку, спьяну перепутавшего костюм и прихватившего вместо привычной деревянной дубинки орудие убийства из совершенно другого спектакля.
— Ты что, не возьмешь катану? — шепчет отец Александр. Его губы дрожат. Он похож на грустного клоуна.
— Нет, — говорю ему я.
Нет. Ответ отрицательный.
12
После промозглой и темной прохлады кельи дневной свет ослепляет, как вспышка японской мыльницы, направленной прямо в лицо.
Монастырский двор залит солнцем, словно горячим топленым маслом. Весь мыс шкворчит и лоснится, от соленых брызг шипят камни. Это полдень на Фиоленте. Полдень в Божьей стране.
В полдень древняя застывшая лава вновь становится горячей и вязкой.
В полдень греческие головы скал скалятся в пустой небосвод.
В полдень в нашей Божьей стране пахнет жертвенной кровью.
В полдень в нашей Божьей стране не бывает теней.
В полдень Божья страна становится похожа на ад.
Здание интерната оцеплено, не отбрасывающие тени украинские менты лениво матерятся по-русски, топчут сапогами окурки, сплевывают в раскаленный песок длинные нити слюны. Не отбрасывающий тени кривоногий японский турист, улыбаясь щелястым заячьим ртом, бродит вдоль заграждения. Он фотографирует каменную монастырскую стену, белую панельную стену интерната «Надежда», целится своим большим кэноном прямо в лицо менту.
— Ноу фото! — сипло рычит мент и хватает рукой объектив. — Хиар криминал! Здесь нельзя! Фото — ноу!
Японец улыбается еще шире, мелко кивает, послушно закрывает объектив крышечкой.
— I'm sorry, — говорит он. — It's just a beautiful place. So beautiful country you have! — Он указывает в сторону моря. — Крашиго как рай.
— Хиар дэд пипл, — говорит мент. — Гоу эвэй, вэри мэни дэд пипл. Тудай ноу турист… И ты, дивчина! — кричит он, заметив меня. — Шо ты бачишь? Здесь заборонено!
Я бачу. Я смотрю на свой оцепленный дом. Японец мелко кивает менту — а потом семенит прямо ко мне.
— Девотика! — кричит он. — Чи ещичи Ника? Чи ещичи Ника? Узнавати лисё!
Он сдергивает со спины ярко-желтый рюкзак и улыбается желтыми заячьими зубами, он копается в рюкзаке и все кивает, кивает, как деревянный болванчик.
— Насёру вещи! Насёру ващи докуменчи и вещи!
Он вытаскивает из рюкзака серый холщовый мешок и вытряхивает из него мой загранпаспорт — действующий загранпаспорт с действующей студенческой визой, — и письмо из университета в Берлине, и все мои деньги, и конверт — белый конверт, по которому размазано бурое.
— Насёру тама, — указывает он в сторону моря. — Насёру на лесчице, тама, на лестчице, развалялись на разни шчупени.
Он указывает рукой в сторону моря. У него на руке всего один палец, указательный. И четыре обрубка. Он радостно улыбается.
— Это действительно твои вещи? — спрашивает меня мент.
— Все, кроме этого. — Я протягиваю менту измазанный бурым конверт. — Это чужое.
Щурясь на солнце, мент рассматривает белый конверт. Подносит его близко к лицу. Нюхает бурые пятна.
Японец выхватывает у него конверт удивительно ловко. Рукой с одним пальцем. Другой рукой он тут же прячет его в желтый рюкзак.
— Ижвиняиша, — улыбаясь, лопочет он и кивает. — Ижвиняиша, ижвиняиша. Эта моя. Эта докуменчи моя.
13
— Послушай, Амиго. Мне придется уехать.
— В другое место?
— Да.
— Далеко?
— Нет.
— Надолго?
— Нет.
Между ребрами, чуть выше пупка, глубоко внутри, пульсирует боль. Она врет. Это потому, что она сама врет.
— Зачем ты уедешь? — спрашивает Нику Амиго.
— Мне страшно здесь оставаться.
— Не уезжай.
— Мне очень страшно, Амиго.
— Мне тоже здесь страшно. Сегодня снова был плохой дрессировщик.
— Мне нужно ехать.
— Нет. Хочу разговаривать. Хочу скучать, когда тебя нет. Хочу уплыть на другую сторону дна.
— Прости.
— Это просто слово? Или если прощу — не уедешь?
— Просто слово. Это просто слово, Амиго.