Страница 41 из 41
Потом мы закусывали в машине одной из этих злосчастных буханок, подобранной в Санта-Нинфа, потому что Помпео забыл дома пакет с едой.
Мы хотели проехать в Монтеваго, но нас туда не пустили — карантин, началась эпидемия скарлатины…
Мы долго крутились по горным дорогам, пока не очутились на берегу моря, в Шьяке — городе, почти не тронутом землетрясением. Там, в шикарном отеле, местные власти временно разместили беженцев. Громадный вестибюль был набит ими, как наши вокзалы времен войны. Люди сидели на мешках и просто на голом полу, всюду ползали, плакали и смеялись дети. Я разговорилась с одной беженкой — матерью четверых детей. Трое суток она просидела в вестибюле, а вот сегодня получила комнату. Но это временная мера. А что будет дальше? Газеты пишут, что восемьдесят тысяч человек остались без крова. Единственное, что пока может сделать правительство, это молниеносно, даже без фотокарточки, оформить паспорта всем, выразившим желание эмигрировать за границу. Но что будут делать за границей люди без гроша в кармане? Просить милостыню?..
А между тем прибыла группа новых беженцев из Менфи. Они говорят, что сегодня там снова были толчки…
Подходит какой-то товарищ и говорит, что нас зовет Помпео Колоянни. Мы с Лаурой долго идем вверх по лестнице, потом входим в небольшую комнату. Там, на скромной койке лежит человек с израненным во время катастрофы лицом. «Знакомьтесь, — говорит Помпео, — это товарищ Леонардо Барриле, мэр Монтеваго. Ему не повезло: немножко заболел».
По-моему, Барриле очень плохо. Видно, что у него большой жар, что он измучен тяжелыми мыслями и вообще ему не до гостей.
Тяну Лауру за рукав, мы прощаемся и уходим.
Уже 8 часов, мой самолет отходит в 10, а до Палермо не меньше ста семидесяти километров, да еще до аэродрома около двадцати.
— Мы уже договорились с одним нашим товарищем, депутатом парламента, — спокойно говорит Лаура. — Ему нужно срочно в Палермо. Он вас и отвезет.
Меня знакомят с высоким человеком в очках. Быстро попрощавшись с дорогими своими друзьями, сажусь в машину депутата. Последнее, что я вижу в Шьяке, — это группу ребят и девушек студенческого вида, несущих одеяла и матрасы.
«Молодые коммунисты», — кивает на них мой новый товарищ и заводит машину.
Только сейчас я поняла, что такое настоящая итальянская езда. Мой депутат гнал свою послушную машину по серпантину скользкой от дождя горной дороги, в темноте, со скоростью не меньше ста сорока километров, не притормаживая на поворотах, не сигналя. Первые десять минут мне было как-то не по себе, но потом я поддалась обаянию этой сумасшедшей езды, этой странной ночи, этого незнакомого сицилийца, в котором после нескольких фраз почувствовала человека своей породы. Метались на ветру тревожные костры беженцев, в черном небе пересекались лучи мощных прожекторов, установленных в Монтеваго и Санта-Нинфа, из-за крутых поворотов летели прямо на нас фары встречных военных машин, шли вдоль обочин солдаты.
Мы проносились через мертвые деревни, где иногда мелькали торопливые фигуры крестьян. Тогда депутат, человек чем-то похожий на отчаянных и великодушных комбатов моей юности, резко тормозил, выскакивал из машины, пожимал руки крестьянам, о чем-то их спрашивал, и снова, как в седло, прыгал на сиденье, и снова начиналась сумасшедшая скачка.
Мы говорили всю дорогу, говорили на какой-то невероятной смеси французского с итальянским. Нам было трудно понимать друг друга в деталях, но в общем все было ясно. Я хорошо знала, что чувствует фронтовик, отпущенный на несколько часов в тыл.
— Я вернулся из ада, из Монтеваго, — медленно, подбирая слова, говорит он, — и вдруг слышу в Шьяке радио: светские и спортивные новости. И вижу красоток на обложках журналов. Вообще-то я не против красоток, но сейчас это оскорбляет…
— Понимаю. Но что поделаешь? Жизнь есть жизнь…
Хорошо мне так говорить — я-то лечу в тыл. А он должен вернуться на фронт.
Вот уже и огни аэродрома.
— Чао, Джулиа!
— Чао, Вакуло!
Долгое рукопожатие, долгий взгляд — я прощаюсь не только с ним, случайным своим попутчиком, — я прощаюсь с Сицилией…
И когда самолет поднялся высоко-высоко — и над горами, и над облаками, над горькими бедами человеческими, вспомнила я сицилийскую легенду о чужестранце, попавшем на странное кладбище. На одной могиле там было написано: «Он жил четыре часа». На другой: «Она жила полчаса». На третьей: «Он жил один день». И так на всех могилах.
— Как это может быть? — спросил чужестранец. — Почему люди у вас живут так мало?
— Люди у нас живут столько же, сколько и в других местах, — ответили ему. — Но здесь, на кладбище написано, не сколько человек существовал, а сколько он жил настоящей полной жизнью. Такая жизнь исчисляется обычно минутами, часами или, в лучшем случае — днями…
Так вот, мне, должно быть, повезло. В моей жизни было несколько настоящих дней. Например, на войне. И еще — три дня в Сицилии.
1968