Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 52



Третья песнь «Чайльд Гарольда» начата 16 июня 1816 года. Эпиграф к ней говорит о целительном значении времени, научающем человека «думать о других вещах». Но прошел год со времени рождения дочери Ады, а Байрон не научился не думать о ней, и поэтому третья песнь «Чайльд Гарольда» начинается и заканчивается печальными строками, посвященными дочери.

Содержание третьей песни так же мало поддается изложению, как и первые две, и заставляет читателя тщетно ждать руководящей линии сюжета: но, оставляя прежнюю форму, усиливая романтический контраст образов, еще более отдаваясь плавному течению стиха, достигшего необычайной для английских поэтов звучности, — третья песнь является, несомненно, новой ступенью по отношению к первой и второй. «Чайльд Гарольд» пытается войти в соприкосновение с огромной массой людей и внезапно понимает, что меньше всех других людей он способен итти в ногу или итти рука об руку с людьми своего круга. Он не может подчинить свои мысли владычеству людей, вознесенных на первые ступени общественной лестницы, именно в силу того, что он никогда не примирится с теми, против кого восстает его душа. Путь Чайльд Гарольда идет через Бельгию.

Наполеон пал.

Жуткое ощущение одиночества отличает третью песнь «Чайльд Гарольда» от первых двух. Катаклизмы исторического процесса, вулканические сотрясения земли, «когда вся кровь превращается в слезы», внушают Байрону то чувство ужасающей изоляции, которое превращается чем дальше, тем больше в тягчайшее горе, ибо если малое горе способно об'единить людей, даже не знающих друг друга, то горе огромное приводит к обратному явлению. Повидимому, человек обязан до конца выносить его в себе, не взывая ни к чьему сочувствию, ибо «обычно люди бросаются в сторону при встрече с таким страшным носителем горя».

Стремление Байрона к уединению все усиливается, и третья песнь «Чайльд Гарольда», гораздо больше чем первая и вторая, превращается в автобиографию. Вместе с тем повышается чувство общечеловеческого горя. Легкий и беспечный тон Гарольда сменяется философическим пессимизмом при оценке активной силы горя и пассивно отрицательного значения жизненных радостей, как простого отсутствия боли и горя. Болезнь, несчастье, порабощение одних людей другими и, наконец, смерть — вот реальность. И только в виде легких обманчивых промежуточных призраков возникают человеческие радости, смешные, жалкие и лживые, как июльское небо, прикрывающее бесконечную пустоту вселенной кажущимся светом солнца.

На некоторых именах Гарольд останавливается. Как можно было ожидать, могила Руссо привлекает его пристальное внимание:

В 1808 году Байрон очень резко отрицал возможность влияния Руссо на организацию его идей. Возвращение к восхвалению Руссо, в этих песнях «Чайльд Гарольда» было типичным для Байрона восхвалением писателя, от влияния, которого поэт вполне освободился. Было ли это особое обаяние природы Швейцарии, Женевского озера, всех мест, связанных с пребыванием Руссо в изгнании, было ли это возвращение к идее человека, стоящего лицом к лицу с огромной природой в тот момент, когда необходимо заново пересмотреть идеи общества и государства перед лицом нового общественного договора, как это сделал однажды Руссо в сочинении, названном этими словами? Возможно, что оба явления душевной жизни Байрона были причинами того, что он так полно и ярко переживал новые увлечения старым французским философом.



Историки литературы справедливо сравнивают Байрона этих лет с воинствующим рыцарем, странствующим по XIX столетию Европы из года в год и бросающим перчатку вызова правительству и королям, церкви и духовенству. Если сравнить эту роль Байрона, его скитания, его стремление самоотверженно бросаться во все европейские конспирации первой четверти века, его молодое и горячее участие в союзе карбонарских заговорщиков с той трусливостью, которую вечно переживал Руссо, страдавший манией преследования и отразивший это в болезненной униженности своей «Исповеди», то увидим совершенно разные темпераменты. Руссо боялся людей и трепетал перед миром. Зрелище мундира, какого бы то ни было, приводило его, беззащитного и робкого философа, в трепет. Что касается Байрона, то он в короткий срок сумел нагнать страх на полицию королевского Лондона, его испугался парижский префект Людовика XVIII, Байрон был предметом дикого и непонятного ужаса для австрийской полиции, для жандармов римского папы, для цензоров царской России.

Во всяком случае слова Байрона относительно Pycco дышат неподдельной искренностью и восхищением.

Байрон заново перечитывает Руссо на берегах Женевского озера, но, повидимому, совершенно преодолевает реакционную сторону руссоизма. Руссо говорит в «Эмиле», книге, посвященной воспитанию нового человека: «Существовать — значит чувствовать, чувствительность предшествует сознанию и оберегает его. Чувство развивается в нас раньше, нежели создалось понятие или идея. Чувство и идея — это предметы тождественные, разница только в способе нашего занятия ими. Когда занятые предметом мы размышляем о себе, то это будет идея, добытая посредством рефлексии, а когда мы заняты получаемым впечатлением, а мыслим о предмете посредством, рефлексии, — то это будет чувство».

В дальнейшем Гарольд отказывается от этой слепой порабощенности чувства, как Байрон в четвертой песне отказывается от Руссо: «Будем же мыслить смело, постыдным отречением от разума был бы отказ от права мыслить. Свободная мысль — это наше последнее и единственное прибежище, по крайней мере для меня это всегда будет так. Хотя со дня нашего рождения и вхождения в человеческое общество способность мысли, как прометеевский огонь, стремятся погасить, бросить в цепи, тюрьму и подвергнуть пыткам. Свободная критическая мысль подавляется, подвергается гонению, ее окружают мраком, чтобы сияние истины не стало доступным миллионам неподготовленных умов. И все-таки свет разумной мысли станет достоянием всех, ибо время и искусство научат видеть и слепых».

Если Байрон отошел от Руссо, как от писателя, влияния которого он им не отрицал, то о другом французском писателе, герой которого был несомненным предком Чайльд Гарольда, Байрон упомянул только однажды иронической строчкой «Бронзового века». Шатобриан, автдр «Ренэ», был для Байрона только «фабрикантом жития святых».

За два года до смерти Байрона Шатобриан писал в «Замогильных записках» о своем великом современнике: «Мы оба вожди литературных школ — он английской, а я французской. Мы оба путешествовали по Востоку. Пути наши пересекались, но мы никогда не виделись друг с другом. У нас были общие идеи. Почти одинаковая участь, если не одинаковые житейские повадки. „Ренэ“ опередил „Чайльд Гарольда“; Байрон, читающий и цитирующий всех современных французских поэтов, конечно, не может не знать меня. Отчего же он имел слабость ни разу не назвать моего имени? Неужели он боялся, умалить себя в глазах потомства, только, потому, что фара, зажженная на моей галльской ладье, указала кораблю Альбиона пути по морям, не исследованным дотоле».