Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14

«Не буду долго рассказывать, скажу одно — я влюбился в Муру как юноша… Она избалована успехом у мужчин, ей привычно поклонение… Сначала она только позволяла любить себя, любовь ее ко мне проявилась позже, чем моя. Сначала мы просто встречались каждый день у нее, все больше и больше бывали друг с другом, все труднее становилось уходить вечером. Все чаще я стал оставаться до утра. И постепенно мы стали жить вместе, даже не сговариваясь заранее, что будем жить вместе…

Когда я приезжал в Москву в 1936 году, мы уже жили вместе, хотя номер в гостинице был за мной. По возвращении я окончательно поселился с ней.

И вот скоро уже два года, как мы живем вместе. Я узнал счастье обладания любимой женщиной. И благодарю Бога, что на склоне жизни мне послано это большое счастье… Она любит меня трудной, неуравновешенной любовью… Когда я как-то запоздал и пришел с работы в 10 час. вечера — с ней был тяжелый сердечный припадок…

В прошлом году, еще летом, она написала мужу обо всем. А осенью он прислал известие, что его досрочно освобождают и он поступит там же на работу вольнонаемным. А потом просил разрешения приехать, повидаться и попрощаться. Я не возражал. Ведь человек терял семью — работы у него больше нет, он — одинок, бедняга. И вот в ноябре прошлого 1936 года Э. Кох приехал сюда… Представляешь, что это были за дни. Он прожил три дня — ему отвели место, где спит Софья. Он продолжает любить Муру, я его не видел, хотя жили в одной квартире. Он заявил, что не может меня видеть — слишком тяжело и он боится, что будет эксцесс. Только благодаря такту и уму Муры дело обошлось без кровопролития. Он звал ее уехать с собой, хотел увезти ребенка, словом, целая трагедия. Я ни в чем не принуждал Муру, она руководствовалась только любовью ко мне. Но ей тоже было тяжело разорвать с человеком, с которым она жила одиннадцать лет. Когда он уехал, вместе с ним уехала старуха мать, которую Кох проводил к ее сыну, старшему брату Муры, живущему под Москвой.

И так мы остались: я, Мура и Ритка (ей семь лет) и с нами живет старшая ее сестра Софья (работает секретарем). И таки живем. В марте получили известие, что старуха мать умерла — она очень скучала по внучке, Ритке, и не перенесла перемены климата.

А Эрвин Кох, потрясенный всем произошедшим, тяжело заболел горячкой и едва не умер — теперь он, кажется, оправился, но не пишет, только прислал поздравление Ритке с днем рожденья. Он ее любит как родную дочь. Вот такая разыгралась драма.

Ты видишь, что дело тут серьезно и нас с Мурой связывает большое чувство. Она очень часто говорит о тебе, хотела бы тебя повидать и познакомиться.

Я прошу тебя — ведь она близкий человек твоему отцу, человек, любящий твоего отца, стало быть, и тебе не посторонняя… Напиши ей несколько строк в том духе, что хотела бы с ней повидаться, что ты хорошо к ней относишься как к близкому человеку отца, что ты уверена, что при встрече вы друг друга полюбите… Напиши так — мне очень хочется, чтобы ты сблизилась с Мурой… Так, как некогда твоя бабушка, моя мама — сблизилась с женой своего отца, моего деда.

К маме у меня осталось прежнее чувство — я иногда остро чувствую это, но это совершенно иное чувство, чувство брата к сестре.

В последующем письме я опишу тебе нашу жизнь… В этом письме излагаю всю историю моей жизни за последние два года. Я очень люблю Муру, чем больше мы живем, тем сильнее это делается… Но я очень скучаю о тебе, очень хочу с тобой свидеться, тогда все было бы хорошо <…>».

К сожалению, это письмо было отправлено в Москву незадолго до ареста Бориса Дмитриевича. И можно с уверенностью утверждать, что Мура и ее дочь с момента ареста исчезли с его горизонта. Его же осудили и отправили в Красноярский лагерь, откуда он настойчиво писал своей бывшей семье.

По всей вероятности, для Татьяны Толстой откровения бывшего мужа, изложенные в письме к дочери, стали потрясением. Ее сердце навсегда закрылось. Именно этим можно объяснить тот факт, что на его жалобные и пронзительные письма она не хотела отвечать.

8 августа 1941





«Милая Тасенька!! Может, ты и рассердишься, что я называю тебя так, но я надеюсь, ты простишь мне это… Увижу ли я еще тебя? Когда я смотрю на буквы такого близкого, мучительно трогающего сердце почерка, я весь отдаюсь потоку воспоминаний — бурной волной он несется чрез сознание, далеко уводя от настоящего… Вот уж полгода, как пришел этот листок — первый и, увы, единственный. Четыре раза я писал тебе, вкладывая страничку для тебя в письмо Лиде, но… глухое молчание является единственным ответом на все мои обращения. Полгода висит это глухое молчание, оно стало тревожным и гнетущим, стало, как застывшая каменная стенка, за которую не проходят самые горячие взволнованные слова. А ведь как сильно я был взволнован твоим приветом, как радостно потрясен… Тем тяжелее было наткнуться на это молчание. Найти и снова потерять вас…

Когда объявляют письма, я с замиранием жду, не позовут ли меня… Счастливцы уходят, жадно проглатывая строки на ходу, а я отхожу, опустив голову, сотый раз передумывая — почему же нет писем от вас. Неужели не получено четыре моих письма… Неужели не дошли ваши ответы до меня… Хочу верить, что это так, — а то придется думать, что вы решили не отвечать мне… Может быть, это так? Но тогда коротко сообщите же мне об этом, избавьте меня от напрасных ожиданий и волнений. Впрочем, повторяю, хочу верить, что это не так, что иная причина препятствует мне получить ответ от вас. А так хочется узнать побольше о жизни Лиды и твоей, узнать о моей внучке — дорого бы я дал за возможность взглянуть на нее, взять ее на руки и приласкать это крошечное создание… Это ведь наше с тобой, Таня, продолжение, наша ветвь… Не странно ли!

Милый мой, Тасенька. Подруга пятнадцати лет! Ответь же, откликнись… Я понимаю, что сейчас не до того тебе… а все же пару слов черкни… Мой сердечный привет бабушке (я, как и она, имею теперь миокардит, бывают отеки и проч.) …Алеше и Танечке [4] искренний привет — не сомневаюсь, что Алеша крепко помог вам в эти годы… Я уже не раз встречал его имя в печати и всегда радовался, что он преуспевает. Если есть возможность, пошли мне бандероль со старыми газетами, журналами, стихами [м.б. статьями]. И карточку — Лиды с внучкой и твою. Жду хоть какого-либо, но ответа… О себе напишу после его получения. Целую тебя крепко в быстрые глаза и (не сердись) в тонкие, сердитые губы…

В 1942 году Борис Дмитриевич погиб в лагере. Но подробности его гибели не были известны в семье вплоть до первой публикации «Зеленой лампы». Однажды Лидии Борисовне пришло письмо, из которого стало известно о последних днях ее отца. Полностью оно опубликовано в «Зеленой лампе»; здесь же хотелось бы привести несколько эпизодов, которые показывают характер Бориса Толстого еще с одной стороны. Несмотря на выпавшие испытания, он оставался человеком благородным.

«Наш лагерь под управлением Красноярских лагерей, — писал его товарищ по лагерю, — находился в глубокой тайге, в 15 км от станции Решеты и был в составе Нижне-Пойманского отделения, которое находилось в Решетах. Лагерь у нас был инвалидный, т. е. находились все заключенные — или больные физически, или маломощные, непригодные к тяжелому физическому труду. Однако работы были очень тяжелые — погрузка леса в вагоны или же земляные работы. <…>

На общие работы его выводили редко из-за очень слабого состояния здоровья. (Иногда все-таки выводили.) Это был обаятельнейший человек и, я бы сказал, очень талантливый. В чемзаключался его талант? Во-первых, это был замечательный рассказчик, во-вторых, он прекрасно (подчеркиваю!) писал жалобы. Разъясню второе положение: очень многие наивно считали, что если они напишут жалобу в Верховный Совет, или Генеральному прокурору, или Сталину, или в другую какую инстанцию на неправильность их заключения, ибо никакой вины за собой не чувствовали, то их обязательно освободят. С нами вместе в заключении находились юристы с высшим образованием, на воле очень популярные и даже известные, но все считали и даже сами эти юристы подтверждали, что лучше всех напишет Толстой.

Многие были твердо уверены, что только по написанной жалобе Бориса Дмитриевича пересмотрят их дело и освободят, несмотря на то что никого по жалобам не освобождали, опять ходили к нему просить написать жалобу. <…>

Никогда, ни при каких условиях, порой чрезвычайно тяжелых, он не терял человеческого достоинства, чего нельзя сказать о многих людях с высоким интеллектом, занимающих на воле видные положения, доходивших до состояния животных.

Великолепно помню его красивую, стройную фигуру с гордо поднятой головой, с нежным красивым лицом. Он был очень худой и изможденный от вечного недоедания и отсутствия курева.

Из своей жизни на воле он любил рассказывать (причем, как я уже говорил, рассказывал он мастерски) о жизни в Баку, о пребывании в юнкерском училище, о своем брате, инструкторе физкультуры, которого он, очевидно, очень любил и рассказывал о нем с упоением. Часто ночью он взбирался ко мне на нары и тихонько, чтобы никого не будить, мы долго беседовали. Его положили в больницу, но в тех условиях лечение было очень слабое, хотя и были опытные врачи (тоже заключенные), из-за отсутствия хорошего питания и отсутствия медикаментов нужных. В последний раз его положили в больницу в очень тяжелом состоянии. Часто, почти ежедневно, я ходил его проведывать, и то скромное, что я ему приносил, он уже принимать не мог. За день до его смерти он уже был в бессознательном состоянии и уже меня не узнал <…>».

4

Алексей Владимирович Ефимов (1896–1971), брат Т. В. Толстой, и его жена Татьяна Федоровна.