Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 120

Бывало, какой-нибудь сосед спросит:

— Ну как, дядя Фуан, все еще скрипите?

— Да, — ворчал он, — не короткое, видно, дело подохнуть. А по мне бы поскорей.

Он говорил правду со стоической покорностью крестьянина, принимающего, зовущего смерть, когда он наг и земля ожидает его.

На долю Фуана выпало еще одно испытание: Жюль изменил ему под влиянием маленькой Лоры. Девочка, казалось, ревновала брата, когда видела его вместе с дедом. Какой он надоедливый, этот старик! То ли дело играть вдвоем! И если брат не шел за ней, она уводила его, вешалась к нему на шею. Она была так мила с братом, что мальчик постепенно забывал обязанности участливой служанки, которые выполнял по отношению к старику. Мало-помалу она совершенно привязала Жюля к себе, совсем как женщина, задавшаяся целью одержать победу.

Однажды вечером Фуан ждал Жюля у дверей школы; он был очень утомлен и рассчитывал, что мальчик поможет ему подняться по склону холма. Но вместе с Жюлем вышла Лора. Видя, что старик ищет дрожащей рукой руку мальчика, она рассмеялась недобрым смехом:

— Вот еще надоеда! Да брось ты его!

И, обернувшись к остальным ребятишкам, крикнула:

— Видали, мямля какая, — то-то ему и надоедают!

Посыпались насмешки. Жюль покраснел, ему захотелось выказать твердость мужчины: одним прыжком освободившись от старика, он крикнул в лицо своему старому спутнику слово, оброненное сестрой:

— Надоеда!

Ошеломленный, с отуманенными от слез глазами, Фуан покачнулся: словно земля ушла у него из-под ног вместе с этой вырвавшейся детской ручонкой. Смех вокруг становился громче. И Лора заставила Жюля проплясать вокруг старика, напевая на мотив детской песенки:

— Упадет — не упадет… В угол тот, кто подберет…



Фуан чуть не потерял сознание. Лишь через два часа он с трудом добрался до дому, — его обессиленные ноги подкашивались. И это был конец: мальчик больше не приносил ему супа и не прибирал его постели, соломенный тюфяк не взбивали по целым месяцам. Разговаривать ему было уже не с кем — он замкнулся в абсолютном молчании, одиночество его стало еще полнее, еще совершеннее. Ни слова ни с кем, ни о чем.

Зимние работы приближались к концу. Жан только что приехал со своим плугом на корнайское поле, где ему оставалось еще часа на два работы. Холодный и темный февральский день уже клонился к вечеру. Жан хотел засеять часть поля разновидностью шотландской пшеницы, — эту пробу посоветовал ему сделать его бывший хозяин Урдекен, обещав ему даже несколько гектолитров семян.

Первым делом Жан провел борозду на том месте, которое он отмежевал накануне, и, нажимая на рукоятки плуга, чтобы лемех глубже уходил в землю, стал понукать лошадь резким окриком:

— Но, но, пошевеливайся!

Глинистая почва так затвердела от проливных дождей, перемежавшихся с ясной солнечной погодой, что плуг с трудом отделял пласты земли, которую он разрезал. Было слышно, как жирные комья задевают за железо, перевертываясь дерном вниз, зарывая навоз, покрывший поле толстым слоем. Иногда плуг натыкался на камень.

Жан, вытянув руки на плуге, следил за тем, чтобы борозды получались прямые, как будто их провели по веревочке; лошадь же плелась, низко понурив голову и глубоко увязая копытами в пашне; движения ее были однообразны и непрерывны. Когда на лемех налипали комья грязи и травы, Жан встряхивал плуг, ударял по нему обоими кулаками, и плуг снова скользил дальше, оставляя позади себя осыпающуюся, словно живую, жирную и взрытую до нутра землю.

Жан дошел до конца борозды, повернул и начал другую. Вскоре крепкий душистый дурман, поднимавшийся от всей этой развороченной земли с ее влажными ямками, в которых набухают ростки, захватил и опьянил пахаря. Его тяжелая походка, неподвижная устремленность взгляда усиливали это состояние. Никогда он не сделается настоящим крестьянином! Земля не была его стихией. Он всегда оставался городским рабочим, солдатом, принимавшим участие в итальянской кампании, и то, чего крестьяне не видели и не ощущали, он видел и ощущал, — эту великую печаль мирной равнины, могучее дыхание земли, палимой солнцем или орошаемой дождем. Он всегда думал о деревенском уединении. Но как глупы были его мечты о том, что, бросив ружье и рубанок и взяв в руки плуг, он обретет вожделенный покой! Пусть на земле царит тишина, пусть земля эта будет желанной для тех, кто ее любит, — поселения, прилепившиеся к ней, как гнезда паразитов, с людьми-насекомыми, питающимися ее плотью, все равно опоганят и отравят ее. Он не помнил, чтобы страдал когда-нибудь сильнее, чем со времени своего уже давнего переезда в Бордери.

Жан немного приподнял рукоятку плуга, чтобы облегчить его ход; малейшее искривление борозды раздражало его. Он повернулся, снова приналег на плуг и погнал лошадь:

— Но, но, пошевеливайся!

Да, сколько невзгод пережил он за эти десять лет! Как долго ждал он Франсуазу! А потом — война с Бюто. Ни одного дня не обходилось без каких-нибудь гадостей. Но теперь ведь Франсуаза с ним, они женаты уже два года. Был ли он по-настоящему счастлив? Он-то любил ее всегда, но он понял, что она не любила его так горячо, всем своим существом, как он того желал. Они жили в полном согласии, хозяйство шло на лад, работа кипела, накапливались сбережения. Но все это было не то; держа ее ночью в объятиях, он чувствовал, что она холодна, далека от него и занята другими мыслями. Уже пять месяцев она была беременна ребенком, одним из тех, которые, будучи зачатыми без радости, доставляют матери одни мучения. Даже ее беременность не сблизила их. Жан весь был проникнут чувством, которое охватило его в тот вечер, когда они поселились в своем доме, — чувством, что он жене чужой. Он человек из иных мест, выросший не здесь, а неведомо где; у него иной склад мыслей, чем у жителей Рони, он, казалось ей, и сложен по иному образцу, и близость с ним невозможна, хотя он и сделал ее беременной. Как-то раз в субботу, уже после свадьбы, Франсуаза была настолько возмущена супругами Бюто, что принесла из Клуа лист гербовой бумаги, намереваясь написать завещание и все оставить своему мужу, так как она узнала, что дом и земля опять вернутся ее сестре, если она умрет прежде, чем у нее родится ребенок, — разделу подлежат только деньги и движимость. Но она ничего не объяснила ему на этот счет и, вероятно, передумала, так как листок бумаги так и остался у нее в комоде неисписанным. Втайне он очень этим огорчился, — не потому, что был материально заинтересован, а просто потому, что видел в этом недостаточную привязанность с ее стороны. Да и к тому же теперь, когда должен родиться ребенок, какой прок в этом завещании? Но все-таки каждый раз, когда он открывал ящик комода и ему попадался на глаза чистый листок гербовой бумаги, теперь уже никому не нужный, у него снова щемило сердце…

Жан остановился, дал отдышаться лошади и стряхнул с себя дурман, вдыхая ледяной воздух. Долгим взглядом окинул он пустынный горизонт, бесконечную равнину, среди которой виднелись другие пахари, идущие за своей упряжкой. Там, далеко-далеко, силуэты их терялись под серым куполом неба. Он очень удивился, узнав Фуана, который брел по новой дороге из Рони, очевидно охваченный каким-то воспоминанием, потребностью снова повидать хоть часть поля. Потом Жан опустил голову и на минуту погрузился в созерцание вспаханной борозды и развороченной у его ног земли, — в глубине она была желтой и крепкой и, перевернутая дерном вниз, словно обращала к свету свое помолодевшее тело, а жирный слой навоза под нею расстилался ложем плодородия. Мысли его путались все больше и больше: странным казалось, почему это надо до такой степени разворотить землю, чтобы есть хлеб, сердце щемило от того, что его не любит Франсуаза. Еще более неопределенными были его думы о том существе, которое постепенно росло, которому предстояло скоро родиться, думы о работе, которую он совершал и которая не приносила ему счастья. Он опять взялся за плуг, крикнув гортанным голосом:

— Но, но, пошевеливайся!