Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 23



— Осторожно, — мне пришлось замедлить шаг. — Здесь яма.

Под корнями, под зелеными, с желтой проседью, лапами ели. Толстый слой игл укрывает ее дно, а на стенках прорастают волчьи грибы.

— Забирайся.

— Ты?

— Скоро вернусь.

Собаки мне не страшны. Хуже, если с ними будут люди, поэтому надо успеть первой.

Я возвращаюсь на берег и, перебравшись на ту сторону, иду вверх по течению. Пятьдесят шагов, затем вновь переправа по воде — и те же пятьдесят шагов вниз. Переправа.

Невидимый след отпечатывается на земле четко, и я, закрыв глаза, вижу его. Остается немного расширить… взять за края и потянуть, представляя, как истончается нить. Осторожней, Эйо, не разорви, времени на вторую попытку не будет.

Нить упругая.

Ноет, вибрирует, норовит выскользнуть из рук и слиться с землей. Но я тащу, чувствуя, как уходят силы. Их у меня немного…

Еще тоньше. Еще легче… подбросить… мама так блинчики жарила, подбрасывая на сковородке.

Смеялась еще.

Улыбка получается натужной, но я все равно улыбаюсь.

А мироздание соизволяет пойти навстречу. Петля следа кувыркается, путается, разрастаясь клубком нитей, и, многажды отраженная водяной гладью, падает, чтобы сродниться с землей.

Вовремя.

Лай близко, но в нем больше нет уверенности, тот, прежний след, гончие потеряли — невиданное дело! И мечутся, растерянные, злые.

Я отхожу, стараясь не наступить на собственные нити.

Серый кобель вылетает на берег, вертится, словно пытаясь поймать собственную тень. Из пасти падают клочья пены. Бока ходуном ходят. И костистый хвост мотается из стороны в сторону так, словно вот-вот оторвется.

Гончак, кажется, на пределе.

Я замираю. Собаки плохо видят, и если не шевелиться… Он все-таки останавливается, припадает к воде, лакая жадно. Розовый язык мелькает в пасти, и брызги оседают на коротких черных усах.

Но вот гончак напился, и крупный нос его пришел в движение.

Ну же! У меня должно получиться… хотя бы раз в жизни у меня должно получиться. И он цепляется-таки за нить. Разом исчезают неуверенность и усталость, кобель вытягивается в струну и подает голос. Стая отвечает… значит, скоро выйдут. И уйдут, пытаясь распутать клубок ложного следа.

Будут бежать, чуя близость добычи, пока не лягут от усталости.

Или пока тому, кто выпустил собак, не надоест носиться по лесу.

Я вернулась к ели, понимая, что сегодня не смогу сделать и шага. Наверное, еще немного, и я бы рухнула на дно ямы, но Оден поймал.

— Собаки нас не найдут…

Если, конечно, среди охотников не найдется альва, который с легкостью разорвет мое плетение. А по остаткам его и меня обнаружит. Но будем верить в лучшее.

В последнее время я только и делаю, что верю в лучшее.

Оден не собирался меня отпускать, прижал к себе и держит. Я не против. Он теплый, а меня озноб на отдаче постоянно продирает. И руки становятся тяжелыми, словно я не простейший аркан плела, а повозки разгружала.

— Тебе не больно? — обнаглев, я положила голову ему на плечо.

Больно. Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю, жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась — ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой — дернулся.

Но позволил обработать.

А теперь снова в грязи… и еще я сверху.

— Боль разная, — он не позволил отстраниться. — Есть плохая. Есть хорошая.

Странная теория.

— Эта — хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.

Не сомневаюсь, что будет. И раны затянутся, со временем, кроме тех, на спине. Они — я видела утром — по-прежнему сочились сукровицей. Но дело не в ранах, скорее в том, чем или кем они были нанесены. Я чувствовала метку, оставленную волей куда как сильнее моей. От этого клейма избавиться будет непросто. И Оден поспешил натянуть влажную еще рубашку, скрывая именно их. Вчера не особо переживал по поводу наготы, и ночью тоже, а утром вдруг застеснялся.

Смешной. И опасный, о чем забывать не следует.

— Лучше?

— Нет.

Не вижу особого смысла врать.



— Но пройдет, — я дотягиваюсь до выводка грибов. Несьедобные, с кружевными шляпками и тонкими ножками, которые уходят в землю, уже там разрастаясь нитями мицелия.

Не та сила, которую легко получить, но я попробую.

— Лет тебе? Много?

От горечи первой капли морщусь, дальше пойдет легче… и я хотя бы не буду беспомощна, если собаки вернутся.

— Восемнадцать. Больше.

Грибница оплетает руку, и есть в ее прикосновении что-то противоестественное, неживое.

— Восемнадцать — мало.

Как для кого, для меня — вполне достаточно.

— Но хорошо. Грозы не страшно.

Откуда такая осведомленность? И что еще он знает?

— Граница, — Оден верно истолковал мое молчание. — Жил долго. Видел. Знаю. Грозы опасно. Для молодых, которые альвы.

Возраст не так уж и важен, но разубеждать не буду, тем более, что еще осенью я не слышала зова. И вполне может статься, что не услышу… надеюсь, что никогда не услышу.

Но разговор оборвался. Я сидела, вытягивая из грибницы капля за каплей черную силу, но озноб не прекращался. И тошнота подступила к горлу, знакомый симптом, который пройдет, если перетерпеть.

— А тебе сколько лет?

Я тоже устала молчать. Наверное, в город вышла именно по этой причине — желая убедиться, что не совсем еще одичала, помню человеческую речь.

— Год какой? — уточнил Оден.

— Пять тысяч семьсот шестьдесят третий от прорастания Лозы… а если по-вашему, от руды, то пять тысяч семьсот шестьдесят второй. Весна. Последний месяц.

Мы называем их по-разному. И даже количество дней порой не сходится, но это ли причина, чтобы убивать?

— Тридцать и шесть. Тридцать шесть, — Оден лег на бок, сунув под голову сумку. Кажется, ничего хрупкого внутри не лежало… разве что недокопченный ворон и половина зайца.

Вчера был вкусный ужин. Похлебка из молодой сныти и крапивы на мясе, и вареная зайчатина десертом…

А грибница беззвучно осыпалась прахом, и стало чуть легче. Еще немного полежу и к воде выберусь, у воды мне отойти будет легче.

Меня укрыли плащом и отстраниться не позволили.

— Четыре года, — Оден произнес это каким-то глухим, севшим голосом. — Четыре года и пять месяцев… Гримхольд.

Сколько?

Четыре с половиной года под Холмами? Он ошибся. Или я ошиблась, неправильную дату назвала. Но Гримхольд… Первый удар, тогда еще не войны, но пограничного конфликта.

Вырезанная деревенька.

Десяток молодых псов, которые в азарте охоты позабыли, на кого следует охотиться.

Нота протеста… требование выдать виновных.

Приграничный мятеж и осада Гримхольда. Два дня переговоров с обезумевшим комендантом, который предпочел взорвать перевал, но не сдать крепость. Погибли все, и защитники, и нападавшие, в числе прочих — Мэор Сероглазый, единственный сын Туманной Королевы, посланец мира…

…и разве могла эта смерть остаться неотомщенной?

— Ты слышала? — Оден продолжал изучать мое лицо пальцами. Как ни странно, но было даже приятно. Выходит, я настолько извелась от одиночества, что любой компании рада?

— Слышала.

— Расскажи.

Не то просьба, не то приказ, но наверное, если он и вправду был в Гримхольде, то имеет право знать. И я рассказываю то, что знаю сама. Оден слушает и цепенеет.

Наверное, если бы смог, оттолкнул бы меня.

— Ложь, — сжимает кулаки, каждый — с мою голову. — Все ложь. Не так было!

Возможно. На этой войне было много неправды.

Слово — тоже оружие.

И что бы ни случилось в Гримхольде, но он стал первым камнем, за которым хлынула лавина войны.

— Никогда, — Оден пытается сесть, но яма не настолько просторна. — Никогда пес не… не напасть на разумное. Нельзя. Запрет. Я сам убить щенка, если он… я райгрэ. Я за всех отвечать. Каждого. Любого. Род. Нет значения, какой род. Рвать разумный — смерть. Война. Поединок. Да. Охота — нет.