Страница 30 из 33
— Да не тяни ты! Чего душу выматываешь? Руби сразу! — хрипло бросил я.
— Так молодуха-то твоя, Нинка, значит, в Сибирь за белым офицером подалась и дите бросила.
Я оторопел. Потом сообразил, что это не меня, а какого-то другого Медведева постигло такое несчастье, и улыбнулся. Курилов рассмеялся.
— Свят, свят! — испуганно перекрестился возчик. — Чего же вы зубы скалите? Или ума решились?
— Да его-то жена, дядя, еще в девках ходит! — сказал Миша. — Ошибся ты!
— Как ошибся? Ведь он Медведев?
— Медведев, да не тот! — ответил Курилов, и мы пришпорили коней.
Вскоре нам опять повстречались возчики, тоже из нашего поселка. Среди них был мой ближайший сосед. На этот раз я узнал свою беду, не чужую.
— С месяц тому назад, — сказал сосед, — похоронили мы твоего папашу. Шибко тужил он по тебе. Ведь еще осенью прошлого года из Сылвы приехал его знакомый старик, привез твою фуражку. «А самого, говорит, Сашу, белые так изрубили, что и признать нельзя было». Мать твоя глаз не осушала. А отец все больше молчком горевал. Потом заболел и помер… А зять ваш, Илья Николаич, на тобольскую каторгу к белым попал. Не то расстреляли его там, не то своей смертью помер.
Тяжело сообщать неприятные вести. Мой сосед сразу же попрощался и тронул свою подводу.
Мы с Куриловым молча поскакали дальше.
Так, значит, дома меня считают погибшим! Виновата фуражка, которую в августе 1918 года я потерял во время стычки с белоказаками в Сылве. На подкладке этой фуражки химическим карандашом было написано: «Александр Медведев».
Так же молча въехали мы на тихую улицу заводского поселка и заторопились каждый к себе.
С замирающим сердцем приблизился я к родному дому, слез с коня. Дверь в сени замкнута, ключа в условленном месте нет. Двор, раньше всегда чистый, теперь запущен. Недаром говорят: «Без хозяина дом сирота». Я пустил коня попастись на меже, в огороде, а сам взялся за метлу. Потом пошел к соседям, узнать, где мама.
Женщины, увидев меня, начали ахать, всхлипывать, рассказывать, как измучилась мать.
— Да где она, где? — нетерпеливо перебил я словоохотливых баб.
— В монастырь пошла, к ранней обедне, панихиду отслужить по убиенному воину Александру. По тебе, значит.
— Зачем же панихиду, коли я неверующий?
— Ну, все ж, как знать, что оно там, на том свете-то. Панихида-то, может, и неверующему сгодится…
Вернулся во двор. Солнышко пригревало все жарче. Глаза мои начали слипаться: ведь несколько ночей подряд почти не спал.
Прибрал коня, прилег на травку, подложив под голову седло, и в ту же минуту крепко заснул.
Разбудили меня теплые капли, падавшие на мои волосы, на щеки, на лоб. Я открыл глаза и увидел маму. Она стояла на коленях, наклонившись надо мной, и беззвучно плакала.
Сразу вскочил, прижал ее седую голову к своей груди.
— Ну, ну, чего ты?.. Чего теперь-то плакать?.. Вернулся ведь я, живой. Мам, слышишь? Мама!..
А вечером пошел в дом Виктора Суворова, и другая горемычная мать рассказала мне о нелегкой судьбе моего друга.
Едва поднявшийся после тяжелых приступов малярии, Виктор был арестован белыми. В тюрьме его зверски избивали, хотели расстрелять, но потом помиловали. Муж родной сестры Суворова — офицер царской армии, сын владельца крупной мастерской — участвовал десятого июня 1918 года в контрреволюционном выступлении «Союза фронтовиков», оказал сопротивление при задержании и был убит красногвардейцами. Богатая родня убитого пришла к начальнику белогвардейской контрразведки просить за Виктора. Благодаря этому Суворов и остался в живых.
Но, выпустив Виктора из тюрьмы, белые немедленно мобилизовали его в свою армию и отправили на фронт, на Южный Урал. Однако Суворов не изменил революции. Еще по дороге на фронт он сагитировал группу солдат своего взвода и при первой возможности перешел с ними к красным.
Об этом Виктор сообщил в записке, которую ему удалось каким-то образом переслать домой. Писал, что воюет теперь в Чапаевской дивизии.
Я ушел от Суворовых обрадованный, рассчитывая вскоре встретиться с другом. Но встретиться нам не пришлось. Осенью 1919 года Виктор Суворов умер от тяжелых ран в полевом лазарете на станции Абдулино. Чапаевцы похоронили его с почетом.
…Побывав у Витиной мамы, я в тот же вечер наведался к своему давнишнему наставнику Ионычу.
Телеграфист несказанно обрадовался мне. Он расспрашивал о знакомых, о боях, походах и сообщил тяжелые вести. Членов Верх-Исетского ревкома Василия Ваганова и Прокопия Кухтенко, а также еще нескольких товарищей, оставшихся в городе для подпольной работы, выдал провокатор. Их замучили в тюрьме. Саша Смановский, лежавший в госпитале, был заживо зарыт в землю у тюремной стены…
А утром я встречал весь свой полк, прибывший в Екатеринбург. Комиссар Сергей Кожевников прислал мне записку:
«Сегодня в 15.00 на площади у Московской заставы, около Верх-Исетского театра, назначен траурный митинг на братской могиле уральских коммунаров, замученных колчаковцами. Предлагаю тебе, как представителю заводской молодежи и делегату нашего полка, выступить на митинге».
К трем часам площадь перед театром заполнилась народом.
Около приготовленной братской могилы, на помосте, стояли открытые гробы с изуродованными, порубленными телами. Невозможно было узнать своих товарищей, с которыми встречался, разговаривал каждый день.
Люди, собравшиеся на площади, молчали. Тишину нарушали лишь сдержанные рыдания.
Потом открыли митинг. Начали выступать ораторы.
Когда я поднялся на трибуну, то долго не мог произнести ни слова. Вся тяжесть пережитого за год вдруг навалилась на меня.
Справившись наконец с волнением, я рассказал про Сашу Викулова, про то, как Семен Шихов поклялся отомстить за Германа Быкова и сам погиб на берегу Камы, рассказал про других товарищей, героически сражавшихся с врагом, про то, как мы, отступая далеко на запад, не теряли веры в победу.
— Мы, малышевцы, клянемся, что не будем щадить себя, уничтожая этих зверей, замучивших наших товарищей! Клянемся камня на камне не оставить от колчаковщины! — закончил я.
Оркестр заиграл похоронный марш. Прогремели прощальные винтовочные залпы…
Вечером следующего дня я обнял у ворот маму.
— Ну, не горюй. Теперь уж скоро совсем вернусь. Вот добьем белых — и вернусь.
В СИБИРИ
Части 30-й дивизии продвигались теперь к реке Тобол. 2-я бригада держала курс на Шадринск.
Лишь кое-где нам оказывали сопротивление офицерские батальоны штурмовиков и отборная колчаковская конница.
В эти дни наш эскадрон конной разведки оторвался от пехотных подразделений своего полка и выдвинулся далеко вперед.
Как-то под вечер кавалеристы заняли большое село юго-восточнее поселка Троицкое и расположились на отдых. Новый командир эскадрона, его помощник, я и еще несколько человек устроились у сельского старосты. Начали пить чай. В это время к избе подскакали двое всадников и бесцеремонно застучали в окно.
— Эй, староста! — крикнул один из них. — Отпусти овес да подводы наряди его вывезти!
— А кто приказывает? — поинтересовался командир эскадрона.
— Полка черных гусар старший фуражир, — последовал ответ.
— Ладно, заезжай во двор…
Во дворе усатого вахмистра-фуражира и его спутника быстро обезоружили, потом привели в избу и допросили. Вместе с протоколом допроса незадачливые фуражиры были отправлены в штаб полка, а сами мы сели на коней и последовали дальше.
Проскакав за ночь более пятидесяти верст, ворвались на рассвете в село Кривское, где отдыхали черные гусары. Часть колчаковских кавалеристов уничтожили, часть успела убежать. Нам достались обозы с фуражом и награбленным у населения добром.
На другой день наш эскадрон, петляя по извилистым дорогам через поля дозревающей пшеницы, добрался до большого села Подкорытова. Здесь уже находились прибывшие раньше нас Красногусарский полк 30-й дивизии, 4-й кавалерийский дивизион, а также конные разведчики 265-го и 267-го полков 2-й бригады. Красные гусары и 4-й кавдивизион входили в состав конной группы Н. Д. Томина, которую создало недавно командование 3-й армии, чтобы ускорить продвижение вперед. Самого Томина в селе не было. Он остался позади: подтягивал пехотные подразделения 2-й бригады.