Страница 96 из 100
Мои слова подействовали: Кострецов сказал, что он, может быть, не так выразился, как следовало между друзьями… Но он очень благодарен мне за мое решение… Пока что он воздержится от объяснения, потому что изыскания могут еще и ничего не дать, и тогда он попадает в смешное положение… Но если получится хоть какой-нибудь результат — он все объяснит!
— А теперь… — тут он достал из сумки какой-то мелко исписанный листок и, посмотрев его, простер руку на юг: — нам придется свернуть вот куда!
Велико же было мое удивление, когда, пройдя некоторое расстояние в сторону, я убедился, что идем мы по еле заметной тропе или, вернее говоря, по слабым следам людей и животных.
— Да, это так — мы на пути! — уверенно кивнул мне Кострецов, заметив мое удивление.
Первые проведенные в дороге сутки выяснили, что мы не единственные, движущиеся в этом направлении: перед самым закатом нам попался пожилой сарт. Помню, когда я вгляделся в него, у меня невольно возникла мысль, что более совершенно выраженного страдания не видел ни на чьем лице. А приходилось мне видеть немало трепещущих жизней, которые извивались под вонзившимися в них когтями смерти… Но в тех больше было внезапно овладевшего человечком мучительного страха! Здесь же, напротив, эти эмоции совершенно отсутствовали, оставив место лишь придавленности, безысходному горю и такому отчаянию, которому человек уже не в силах помочь…
Странно: Кострецов, так же пристально, как и я, разглядывавший путника, торжествующе выпрямился и, точно получив какое-то подтверждение своим догадкам, уверенно бросил мне:
— Я еще раз говорю: мы на правильном пути!..
Второго путника или, вернее говоря, группу путников, я видел ночью. Кострецов спал крепко, но я сквозь сон услышал пошамкивание, какое время от времени, издает усталый верблюд.
Мы спали средь камней, возле дороги. Осторожно приподнявшись на локтях, я выставил голову ровно настолько, чтобы видеть. Светила луна и на меня тотчас же упала черная тень женщины, восседавшей на верблюде. Бе сопровождали двое пеших погонщиков, которых я не мог хорошо разглядеть. Но зато ее я рассмотрел…
Девушка или женщина — я не знаю, — она по своему типу не напоминала ни одной из знакомых мне восточных народностей; она была красива какою-то надломленною красотою, которая в самой своей основе уже как бы трагически обречена.
И опять — та же печать невыносимого страдания на лице, какую я уже видел в этот день!
— По этой дороге идут только печали, и… мы! — прошептал я испуганно и поспешил уткнуться, в жесткую землю, чтобы уснуть.
II
По мере дальнейшего продвижения все безрадостней становилась местность: исчезли холмики, овражки, редкие кустарники, отсутствовали и животные, которые до сих пор иногда оживляли пейзаж. Словно между двумя жерновами, мы шли по безотрадной земле, придавленные сверху холодным величием неба. Великий Художник, сотворивший прелестнейшие уголки земного рая. — Тот Самый, Кто даже пустынные полярные моря покрыл плавающими сооружениями голубоватого льда причудливых форм и стилей, — здесь бессильно, охваченный усталостью и внезапной тоскою, молча прошел эту равнину, даже не вздумав коснуться ее могущественным резцом…
И все-таки на ней оказалось кое-что. Оно вынырнуло в знойном трепетании воздуха, окрашенное далью в призрачные цвета марева: длинный, низкий холм, пологий с обоих концов и почти горизонтальный сверху. Гигантская выпуклость равнины с почти геометрически правильными линиями, синяя от толщи разделяющего нас Воздуха, — она застыла, как грудь великана, внезапно приподнятая воздухом.
По мере приближения к холму, мною овладело мучительное чувство, что на этом пьедестале чего-то нехватает… Я силился, старался придумать, чего именно недоставало, — пока ясно не ощутил, что тут должен был находиться храм… да, да — языческий храм какому-то страшно одинокому духу земли, ищущему единения, где мог бы он, никем не тревожимый, возлежать облаком и из века в век жадно прислушиваться к шепотам Космоса, полного далеким гулом рождающихся и погибающих миров…
Я почти видел этот храм: овальное основание, колонны — да со всех сторон; плоская крыша без всяких шипцов и башенок, — только зубчатый карниз; весь он — сосуд, отверзтый небу, ухо земли!
Лишь поздно вечером дотащились мы до холма, и тут, надо сказать, он меня изрядно разочаровал: изрытый морщинами, с некоторыми пятнами кое-как возделанной земли и жалкими мазанками, меж которых виднелось что-то похожее на кумирню, ветхую, как сама смерть, — он поражал дикой затхлостью. Но там и сям валялись обломки циклопической постройки — стало быть, тут раньше был храм!
У полуразрушенных ворот кумирни спал вратарь, пропустивший нас с самым безразличным видом.
Не встретив во дворе ни одной души, мы сами устроились на ночлег в одной из пустовавших глиняных мазанок.
— Теперь я знаю — мы пришли! — сказал Кострецов, разглядывая перед сном тот же исписанный листок, по которому справлялся раньше.
Я хотел спросить, куда мы пришли, но адская усталость буквально валила меня с ног, и я решил задать этот вопрос завтра.
Я проспал не больше часу, а потом проснулся, мучимый то ли клопами, то ли переутомлением, претворившимся в тягучую бессонницу.
Первое, что я заметил, было отсутствие Кострецова.
Помаявшись еще с полчаса, я встал, решив подвергнуть кумирню осмотру при лунном свете. Проскользнув несколько закоулков между мазанками и небольшую площадку перед самой кумирней, я смело шагнул в настежь открытую дверь. Свет, лившийся в решетчатые без стекол окна, дробился на потрескавшихся изображениях позолоченных богов и переливался в струйках золотистой пыли. Мне бросилось в глаза, что статуи богов имели скорее египетский, чем монгольский разрез глаз и были значительно монументальнее, нежели мне приходилось встречать в других кумирнях. Традиционный треножник, где сжигаются бумажные курительные свечи, еще распространял слабый аромат. Но последний не в силах был преодолеть затхлости этой ветхой постройки — она определенно отдавала брошенным амбаром.
Неожиданно я вздрогнул: с косяка узенькой дверцы на меня глядело желтое изможденное лицо живого человека в одеянии монаха!.. Вглядевшись, я убедился, что он дремал, сидя в резном кресле перед столиком, на который посетители обычно кладут подношения.
Лежащий на подносе перед ним русский золотой навел меня на мысль, что здесь, быть может, проходил Кострецов.
На цыпочках я шмыгнул мимо дремавшего монаха и очутился в другом помещении, слабо освещенном древним светильником. По углам дымились курильницы, и дым от них свивался в причудливые клубы под потолком. Под его колышащимся покровом с дюжину человек спало прямо на полу.
Между ними я сейчас же узнал женщину, чья тень покрыла меня ночью, когда я находился на дороге скорби… Но теперь всякий след страдания исчез с ее лица; оно дышало экстазом подлинного счастья; полураскрытый рот буквально звал поцелуй, и задор, обнявшийся со смехом, витал на губах…
В конце ряда более невозмутимых мужских лиц, за старушкой с идиотски-блаженным лицом, — лежал Кострецов.
Я сел рядом с погруженным в сон спутником и задумался что значит все это?
Совершенно неожиданно моя задумчивость перешла в легкую, приятную дрему. Я примостился поудобнее — и увидел сон.
III
Он начался резким гудком паровоза, таким неожиданным, что я даже испугался…
Суета на вокзале… На перроне полно народу — негде поместиться… Все — русские… Несут без конца баулы, чемоданы, корзинки. Сторожа в помятых картузах и запачканных передниках катят тележки с багажом. Тележки скрипят, визжат, сторожа переругиваются — никак не проедешь… Гам, смех, веселая толкотня… Ничего не могу разобрать, где я, что такое творится…
— Скажите пожалуйста, — обращаюсь я к бородатому человеку купеческой складки, в картузе и поддевке, у которого все лицо — сплошное благодушие и радость, — куда же весь этот народ едет?