Страница 94 из 100
Для Фэна и его шайки — как бы сказать, — не существовало таможни: так, прямо в открытом море, с судов, нам сбрасывали ящики с оружием и с наркотиками… Немало заработал старый Фэн. Жили мы на островке, где ни подступа, ни выхода: скала на скале и бурун…
Здесь я должен прервать передачу рассказа Кузьмина и оговориться, что именно с этого места мое описание вызывает больше всего сомнений. Это и есть самое темное место, потому что, как только было произнесено слово «бурун», — я сразу увидел его: белый, пенистый, он дыбился у черных камней и с шипением отбрасывал мириады брызг… Не то чтобы очень ясно увидел, а так — все вместе: тут и больничная палата, и Кузьмин в белом одеянии с красным пятном, расплывшимся еще шире, — тут и море…
А Кузьмин продолжал тихо нашептывать свой рассказ, но его слова как оболочки, заключающие в себе мысль, совершенно перестали существовать: мне передавались не их звуковые формы, а только голые мысли, которые тут же, в моем воображении, становились достоянием чувств…
Если существуют боги, то именно так они должны разговаривать!
Рядом с первым буруном вырос второй, третий — целая линия их кипела, взмывая то выше, то ниже…
А из щели в скалах островка показалась девушка. Если бы кому-нибудь вздумалось запечатлеть ее на фотопленку, — он получил бы ничего не говорящее лицо с довольно неправильными чертами, потому что красота его заключалась в красках, в необычайно удачном сочетании тонов: синие глаза под чернейшими бровями и румянец, постоянно спорящий на щеках за преобладание с цветом старой слоновой кости; смеющийся яркий рот и зубы — стылая полоска морской пены.
Девушка лукаво смеялась, и там, где тише игра волн у черных камней, где волна, утративши ярость, выгибает свою вогнутую спину, — там она легла в воду и спрятала черную шапку волос у мокрого камня.
— Миами! Миами! — озабоченно кричал Кузьмин, появившись на берегу лишь секунду спустя после того, как девушка спряталась. Видно, он Долго и быстро бежал, — запыхался. Он обыскал берег, недоуменно постоял и, рассердившись, повернулся, чтобы идти назад.
В эту секунду Миами точно выстрелило из воды: одним прыжком она очутилась на шее уходящего.
— Ах ты, чумазый бесенок! — Кузьмин покрывает поцелуями все ее мокрое тело, и они оба смеются, смеются…
— Не уйдешь теперь в город? — дразняще спрашивает она. — Может быть, ты хочешь на родину, в страну ветров, которые дуют зимою и приносят холод?
— Зачем я пойду? — говорит он. — Ты — моя страна ветров: в тебе и холод, и жар, ты претворяешь жизнь в сказку и делаешь ее короткой, как пальчик на твоей ноге!
— За это — поцелуй его! А знаешь — я боюсь: у меня будет ребеночек, маленький-маленький, и ты полюбишь его… и меньше будешь ласкать меня.
— А-ха-ха! Разве меньше любят смоковницу за то, что она приносит плоды? — засмеялся Кузьмин, и подхватил ее на руки, скрылся в щели.
Забило море, а на гребешках волн вспыхивали и гасли уходящие дни. Вереницами огоньков спрыгивали они по скалам и уходили в пучину.
Самый последний из них перепрыгнул бурун, и, мерцая одиноким оком вдали, еще плясал по волнам, когда в море показалась лодка. Она приближалась, будто в глубокой нерешительности: останавливалась, иногда поворачивала нос обратно в море, — а то вдруг чуть ли не скачками шла к берегу для того, чтобы опять бессильно закачаться на зыби.
Скверная лодка, скверная… — сказал бы всякий моряк, увидев ее, — потому что именно в таких лодках прибывают плохие вести или что-нибудь вроде людей при последнем издыхании, или — вовсе без них…
Когда выплыла луна и пошла сыпать блестками по гребешкам зыби, лодка была уже около бурунов и юркнула между ними против описанной уже щели.
Из суденышка показалась сперва голова человека, который дико таращил глаза во все стороны, а потом и весь человек — Кузьмин. На нем была только половина рубашки и кое-что от брюк.
Ему потребовался изрядный промежуток времени, чтобы выбраться из лодки и проползти на четвереньках расстояние, отделявшее лодку от щели. Там он припал к свежей воде, которая каплями Сочилась по камням и стекала в углубления в скалах, — и пил. Это его так оживило, что он сел и выругался крепким трехэтажным словом…
— Отгулял старый пес Фэн: ищи теперь катер на дне моря!
Посидев еще он пошатываясь отправился к лодке и вытащил оттуда что-то сморщенное и невероятно высохшее. Это был Фэн-Сюэ, хозяин крупного моторного катера, почти месяц тому назад пущенного ко дну удачным выстрелом.
Притащив полуживого старика к тем же колдобинам, Кузьмин положил его на землю.
— Лакай воду, говорят тебе! Кабы не я — давно бы соленой налакался!
Кузьмин был зол: из-за неудачного плавания, кончившегося трагически, он был целый месяц оторван от Миами, как раз когда он больше всего хотел быть около нее, — она ожидала ребенка.
Только вдвоем со старым Фэном они спаслись и, благодаря туману, ушли в открытое море, где и блуждали, приставая к пустынным островкам и питаясь бог весть чем.
Теперь они были дома, и им предстояло возвращение в деревушку, куда они придут вестниками беды.
Когда это соображение пришло в голову Кузьмину — он смягчился: чем виноват старый человек, что счастье изменило? И разве его самого не ждет беззаботный смех, смех и ласка, от которых дни становятся часами, а часы — минутами? Он бережно поставил напившегося уже старика на ноги и, собрав весь остаток сил, двинулся в путь.
Скоро псы залаяли на окраине деревушки, и навстречу спасшимся вышла первая женщина.
При свете луны она узнала обоих плетущихся мужчин и уставилась на них.
— Где мой муж?
Старый Фэн пошевелил беззубым ртом и промолчал.
— Он ушел на запад! — вместо него ответил Кузьмин традиционной фразой туземцев, означающей смерть.
— А Ю-мин, Цен-Жень и кривой Гао-Лу? — спросил из темноты другой голос, и рядом с первой женщиной вынырнула другая.
— Кроме нас — все ушли!
Как крик ночной птицы, — скорбный звук сорвался с губ женщин. Словно тени, они обе шмыгнули вперед, и скоро все дворы огласились криками.
— Они все… все ушли на запад!
По пути медленно двигавшихся Кузьмина и Фэна зажигались огни в окнах, и все громче стали раздаваться говор и плач.
— Да, на севере, и на юге любят одинаково, — скорбно думал Кузьмин, шествуя вперед среди толпы высыпавших отовсюду обитателей деревушки. На всех лицах он видел горе: оно шествовало вместе с ними и всюду будило эхо. Единственное место, куда оно, может быть, не заглядывало, — было сердце старого пирата и контрабандиста Фэна; он знал цену победе и поражению, но, по старости лет, стал терять вкус к первой и огорчение от второй: великое равнодушие познавшего все царило в нем.
Кузьмин с удивлением и тревогой оглядывался, не видя Миами. Вот-вот она выбежит навстречу и, может быть, — даже с ребенком?
На полдороге он втолкнул Фэна в чьи-то дюжие руки и помчался, сколько хватило силы, вперед, к своей хижине.
Старая няня Лао-ма спала у самого порога, а Миами не было.
— Где?.. Где моя жена? — заревел он на испуганную старушку.
Лао-ма нагнула лысую на макушке голову и, шепелявя языком, быстрым в радости, но неповоротливым в несчастье, заговорила так, будто не она говорит, а шепчут углы и темень опустошенного жилища:
— Умерла во время родов… Умерла и похоронена вместе с мальчиком: неживой родился…
И тогда вдруг Кузьмин почувствовал, что у него не осталось сил ни капельки, что он так устал, так устал, что — черт возьми! — совсем нельзя устоять на ногах.
Духовидец и колдун деревушки стучался в дверь хижины, в которой жил Кузьмин. Лао-ма сегодня утром отнесла колдуну серебряные доллары и сказала, что господин хочет с ним поговорить.
В каждом селении островков, пожалуй, найдется такой колдун, потому что даже в самой немудрящей жизни человек сталкивается с вопросами, где его опыт недостаточен. Тут на помощь приходит древняя мудрость. Бе вопрошает поверженный в несчастье — и получает точные и исчерпывающие ответы, присоединив которые к своей детской вере, он начинает чувствовать себя сравнительно сносно. А его просвещенный собрат в подобных случаях стукается лбом о стену собственного неверия и, в большинстве случаев, оставляет коротенькую записку: «В смерти моей прошу никого не винить…»