Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 41

- Что у вас? Почему остановились? - крикнул Новиков, падая рядом. Почему остановились?

- Заело, сволочь! - разгоряченно выругался Г орбачев и изо всей силы ударил по диску. - Перекос, как на счастье! Сволочь!

- Вперед! К кустам! - скомандовал Новиков. - Последний бросок! Черт с ним, с пулеметом! Бросьте его! Берите Сапрыкина, вперед! К кустам!

Лена отняла фляжку от губ Сапрыкина, обернулась к Новикову, сказала еле слышно:

- Он умер.

- Я говорю - вперед! Сапрыкина не бросать! С собой взять, - повторил Новиков и махнул автоматом. - К кустам! Ну?..

Горбачев с матерной руганью далеко в сторону отшвырнул пулемет и, отстранив Лену, склонился над Сапрыкиным, говоря с решимостью:

- Дай-ка я его возьму, папашу. Эх, не дошел, парторг! Ведь шагал, ничего не говорил. Вон губы в крови. Губы кусал...

- Я помогу, - сказала Лена прежним, непротестующим голосом.

И, помогая Горбачеву поднять тяжелое, обмякшее тело Сапрыкина, она встала. В новом свете ракеты появилось ее лицо, фигура, обтянутая шинелью, блеснула маленькая лаковая кобура на боку. В ту же секунду их всех троих багрово ослепило пламенем, окатило раскаленным воздухом. Новиков не услышал приближающегося свиста, сразу не понял, что рядом разорвались мины, только как бы из-за тридевяти земель пробился к нему тихий, удивленный и незнакомый голос: "Ой!" - и сквозь дым увидел, как Лена осторожно села на землю, опустив голову, слабо потирая грудь.

- Лена! Что? - с тоской и бессилием крикнул он, подползая к ней, и, встав на колени, взял за плечи, почему-то чувствуя, что вот оно случилось рядом, возле него, случилось то страшное, неожиданное, чего он не хотел, что не должно было случиться, но что случилось.

- Лена! Что? Ну говори!.. Ранило? Куда?..

Он не говорил, а кричал и нежно, исступленно, требовательно встряхивал ее за плечи, впервые с ужасом перед случившимся видел, как моталась ее голова, ее упавшие на лицо волосы.

- Куда? Куда ранило?..

- Кажется... кажется... нога.

Он разобрал ее невнятный шепот, выдавленный белыми при свете ракеты, виновато улыбающимися губами, и с жарким облегчением, окатившим его потом,

- мгновенно гимнастерка прилипла к спине, - рывком сдвинул автомат за плечи, сказал незнакомым себе, чужим голосом: "Держись за шею", - поднял ее на руки и понес, шагая вверх по скату, первый раз в жизни чувствуя плотное, весомое прикосновение женского тела.

Охватив его шею, она говорила покорно:

- Только в госпиталь не отправляй меня. Я потерплю немного. Я умею терпеть...

В кустах он собрал людей - Порохонько, Ремешкова и Горбачева, приказал найти ровик, похоронить Сапрыкина здесь.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

- Ты сейчас не уходи к орудиям. Когда нужно, тебя предупредят. Завтра ты отправишь меня в медсанбат. Но ведь медсанбат в городе. А город, кажется, в окружении. Никогда не думала, что в конце войны придется попасть в окружение.

- Дорога на восток уже перерезана. А впрочем, это неважно. Тебя я переправлю, как и Г усева. Г орбачев переправит. Он сумеет.

- Завтра. Ранение совсем не страшное. Ничего не будет. Я знаю. Сядь, пожалуйста. Хорошо? Ты сядешь со мной?

Он сел возле нар на снарядный ящик, долго молча искал по карманам папиросы. Блиндаж туго встряхивало близкими разрывами, земля с мышиным шорохом осыпалась в углах.

- Совсем прекрасно, - сказал Новиков, - кончились папиросы. Что ж, будем курить махорку.

Он досадливо вытряхнул из портсигара табачную пыль, как-то смешно почесал нос, по-мальчишески улыбнулся - она редко видела его таким, затем полез в планшет, достал остатки старой махорки. И сейчас же, сгоняя с усталого лица эту мальчишески досадливую улыбку, озадаченно хмурясь, вынул три плитки шоколада, которые давеча передал ему для Лены младший лейтенант Алешин.





- Ну вот, совсем забыл, - пробормотал он. - Для тебя. Алешин передал. Все время помнил - и забыл. Вылетело из головы. Со всей этой кутерьмой. Прошу прощения.

- Алешин? - полуудивленно спросила она. - Мне? Шоколад?

- Да. Хороший он малый. И, наверно, в тебя влюблен. Это очень похоже,

сказал Новиков спокойно, как умел говорить.

- В меня? - Лена села на нары, откинула волосы и засмеялась серебристым, легким смехом. - Он ведь ребенок, - договорила она - Он думает, что я люблю шоколад. Овчинников думал, что я люблю духи, губную помаду, черт знает что!

Посмотрела на Новикова пристально внимательными глазами, в них теплился смех, потом попросила мягко:

- Дай мне газету и табак. Я сверну тебе козью ножку или самокрутку. Я тысячу раз делала это раненым. А то ты устал, вон руки дрожат. Устал ведь?

Она оторвала кусочек от газеты, неторопливо насыпала махорку, умело свернула папироску и протянула ему; и он особенно близко вдруг увидел ее несмелую, ждущую улыбку.

- Послюни здесь. И все будет готово, - попросила она шепотом.

- Ты сама, - сказал Новиков. - Это у тебя лучше получится.

Он чувствовал: что-то нежное и горькое овеивало его, это ощущение жило, не пропадало у него после того, как она в блиндаже прислонилась лбом к его шее, после того разрыва мины, когда она осторожно села на траву, слабо потирая грудь, и эта незнакомая горькая нежность необоримо подымалась в нем к ее ласковому смеху, к этой маленькой цигарке, умело свернутой для него, к ее светлым коротким волосам, - они, падая, мешали ей, заслоняли щеку.

Все три года войны он, слишком рано ставший офицером, рано начавший командовать людьми, думал больше о других, чем о себе, жил чужой жизнью, отказывал себе в том, что порой разрешал другим, и не привык и не хотел, чтобы о нем открыто заботился кто-то. Он видел, как она задумчивомедлительно узким кончиком языка провела по краю самокрутки и, тут же отстранив от губ, проговорила решительно:

- Нет, ты сам.

И когда он взял папиросу, по его руке легко скользнули ее задрожавшие пальцы. Он удивленно посмотрел ей в лицо, заметил в неподвижных глазах тревожно ласкающую черноту, увидел черноту замерших ресниц, спросил неловко:

- Ты что, Лена?

- Свертываю тебе папиросу... Но ты ведь не ранен. Не могу представить, чтобы тебя ранило. - И заговорила быстро, глядя, как он прикуривает, по привычке загородив ладонями огонек зажигалки: - Я замечала: больше убивают и ранят молодых. Почему? Зачем их? Опыта у них, осторожности меньше? А

вот ты неосторожен, я замечала... Ты действительно не дорожишь жизнью?

- По-настоящему я не жил, - откровенно сказал Новиков. - Нет, нарочно я под пули не лезу. Просто иначе нельзя. Всю жизнь, иногда кажется, воевал. Где-то там, в бездне лет, один курс горного института, книги, настольная лампа. Прошлое можно уложить в одну строчку. В настоящем - одни подбитые танки. Не уложишь в страницу. Может быть, поэтому так кажется? - И тотчас поправил себя с прежней и неожиданной для нее откровенностью: - А может быть, и по-другому...

- Почему "другому"?

- В сорок первом году пошел в ополчение. Нас окружили под Смоленском, согнали на шоссе тысяч десять. Были с нами, мальчишками-студентами, и пожилые профессора. Некоторые из них не верили в жестокость, даже в последнюю минуту рассуждали о немецкой культуре, о Бахе, о Гейне... А немцы подтянули танки к шоссе, расставили зенитные пулеметы на обочинах. Аккуратно выстроили нас. И расстреляли, наверно, половину. Остальных тысяч пять - сбили в колонну, погнали на запад, мимо Смоленска.

- И что?

- В Смоленске я бежал с тремя однокурсниками, перешел фронт. Но всю войну до сих пор помню об этой гуманности.

- Я знаю их, - сказала Лена, ненавидяще сузив глаза. - Я знаю, как и ты! Они влезли в нашу жизнь! Но ты береги себя... Разве нельзя как-нибудь... беречь себя?

- Но я берегу, - проговорил он и улыбнулся. - Я это знаю.

За эти часы, пока они были вместе, она несколько раз видела, как улыбался он; улыбка эта казалась случайной, беглой, но в ту минуту, когда она появлялась, сдержанное выражение на лице Новикова пропадало, оно становилось мальчишески добрым, веселым, как бы ожидающим; и проглядывал внезапно тот Новиков, который был незнаком ей, которого она не знала и никогда не узнает, -было в этой короткой улыбке то прошлое, довоенное, школьное, неизвестное ей.