Страница 17 из 32
- ...пора?
Собольков ответил не сразу, а может быть, просто голос его должен был просечь какие-то необозримые пространства, прежде чем достиг Литовченки.
- Теперь скоро начнется, - отвечал лейтенант, возвращаясь, но улыбку оставил там, где-то в предгорьях Алтая. - Здорово ты бился во сне... испугался чего-нибудь?
- Бык меня бодал. - Ложь ему далась легко, тем более что до события с куренком это детское приключеньице оставалось самым страшным из его снов.
- Так вот, ничего не бойся, Василий, - сказал Собольков, намыливая другую щеку. - Страх, это... как бы тебе сказать, тоже вроде уважения, только пополам с ненавистью. А фашиста уважать не за что, проверенную правду тебе говорю.
- Ничего не боюсь, - твердо, как в клятве, сказал Литовченко.
- Не зарекайся, - продолжал Собольков и брился начисто, точно на смотр отправлялся или свататься к невесте. - Я и сам этак-то в первом бою!., а как зачали огоньком по стенкам стучать, чую... лицо у меня нехорошее стало, низменное сделалось у меня лицо. И тогда стало мне так смешно на себя; для каких еще дел, важнее, мне себя беречь! И тут второе правило: как нахлынет на тебя это самое, телесное, ищи кругом смешного... война любит иной раз крепко посмеяться!.. К примеру, теперь уже можно сказать, очень я у себя, на Алтае, этим манером итальянцев уважал. Немца-то хоть на Волге видал, ничего особенного, только окурков наземь не кидают, - а этих еще не доводилось. Было время, весь мир под себя подмяли... Правда, мир тогда невелик был, в пол-Сибири!.. И вот, как посекли в тот раз Италию русские танкисты, взяли мы в плен трех ихних генералов... в Венделеевке, под Валуйками. Там еще конница Соколова из шестого корпуса действовала, только ее мало было...
- Ну-ну... генералы-то! - жарко, как всегда слушают новички, напомнил Литовченко, придвинулся ближе и машинально погладил голый подбородок.
- Куда!.. Тащились они, бедняги, пехом сто километров, подзябли, конечно. Младшенькому из них пятьдесят четыре годика. Ну, привели, выдали им по сто грамм... Усы гладят, оттаивают помаленьку, очень были довольны. "Мы, в Италии, говорят, не любим, когда холод". - "А пес его любит, отвечаем, с непривычки-то!.." И каждый записал себе на бумажке, кто его в плен взял, на память. И меня тоже записал один... страшенный такой, лицо вовнутрь продавлено, и оттуда волос жесткий, как из дивана. Говорит мне по-своему: хорошо, дескать, воюешь. "Ничего, отвечаю, если потребуется, еще раз в плен возьму... пожалуйста! Что рано отвоевались, спрашиваю, мы только в разгар входим?" Молчи-ит, стесняется... - Собольков встал и погасил свечу. - Вот она какая, война-то!
Свету в окошке прибавилось. Время не торопилось. Собольков успел вытереть лицо и, завернув старенькую бритву вместе с огарком в тряпочку, спрятать их на дно походной сумки, когда вошел Обрядин. Он принес с собой лишь одно слово, по сразу все от него пришло в движение; Дыбок был уже на ногах, точно только и ждал тревоги. Литовченко обвел всех щуркими вопросительными глазами: ему казалось, что это начинается иначе. Он слышал, будто в последнюю минуту перед боем обычно пишут письма на родину или заявления в партию, и даже заготовил для колхозных подростков, с которыми недавно гонял голубей, прощальную фразу, полюбившуюся ему за красоту: "А больше писать нечего, идем в бой". Второпях он поискал взглядом, с кем бы обменяться адресками, чтобы сообщили родным, если что... но каждый заканчивал свои личные дела без признака волнения даже, только стали на минутку суровее, как перед дальнею дорогой, и он понял: именно здесь глубже всего понимают жизнь и даже мысленно не называют имени ее могучей соперницы. Все были готовы, и еще осталось маленькое время на вопрос, возникший у Литовченки при пробуждении. Ему заранее хотелось узнать, слышно ли из танка, когда гусеница наезжает на человеческое тело, хотя помнил из рассказов, что железо станковых пулеметов беззвучно гнется и сплющивается при этом.
Вместо лейтенанта, который застегивал шлем у подбородка, утолить его любознательность вызвался Обрядин.
- А это смотря по тому, милый ты мой Вася, кто и в каком чине тебе попадет, - с видом опытного знатока таких дел пояснил он. - Мелкий, например, фашист попискивает, деликатно так пищит; покрупнее - тот уже похрустывает... Понятно? Что касается самых важных, надутых - те под тобою только лопаются, подобно как рыбий пузырь... Приходилось тебе большую рыбину потрошить?
Насмешливые и только чуть более обычного блестящие глаза смотрели отовсюду на Литовченку. Все по-разному и неправильно оценили его смущение. Собольков дружественно коснулся его плеча:
- Ничего, это сейчас пройдет. Это и есть телесное. А ну... по машинам!
Дыбок пихнул дверь ногой, серенькое утро охватило их пронзительной
сыростью. Литовченко услышал знакомый, как бы утолщающийся свист, и хотя кто-то пригнул его вниз, воздух с маху ударил ему и уши и по глазам. Когда он снова открыл их, земля уже оседала; длинная жердистая сосна, треща и сбивая сучья с соседей, падала прямо на него. Вершина с нахлестом легла на мокрый снег, но оказалось далеко, и брызги не долетели.
- Чего, война, кланяешься? Уж виделись... - сквозь зубы сказал Обрядин и, потянув носом воздух, озабоченно вгляделся в глубину леса. - Щами пахнет. А ведь это, пожалуй, щи погибли, товарищи. - Потом лицо его прояснилось. - Нет, то не щи... при щах Иван Ермолаич состоит, а ему ворожейка нагадала сто лет жить да сто на карачках проползать. Ворожейкам веришь, лейтенант?
- Не трепись, - сухо сказал Собольков.
Иван Ермолаич был батальонный повар, который, вскоре после появления нового башнера в бригаде, стал страдать приступами неизвестной болезни. Наверно, то была малярия, как верная собака бродившая по следам Обрядина.
8
Противник стремился прощупать границы расположения корпуса.
Слабое и множественное гуденье висело над лесом. Невысокая облачность мешала разведке спуститься ниже. Изредка между деревьями вставали тугие жгуты как бы из железных опилок, скрученные свирепой магнитной силой, но в узкой щели перед собою Литовченко не видел ничего, кроме угла землянки, где провели ночь, да приникшей вплотную ветки лесной калины с красными, водянистыми от заморозка ягодами. Моторы работали на малых оборотах, зенитки молчали. Экипажи наготове сидели в машинах, только командиры поглядывали из башенных люков. Время от времени, заслышав свист, Собольков оповещал своих: "Держись, хлопцы!" - и опускал стальную вьюшку над головой. Следовал гулкий раскат пополам с древесным треском; всякий раз после того чуточку светлело, как всегда бывает на лесосеках. Летчик бомбил вслепую. Унизительное, даже подлое самочувствие мишени зарождалось от вынужденного бездействия; было томительно наблюдать из дрожащего от нетерпенья танка, как пешком тащится время.
Чтоб побороть гнетущее чувство холода и неизвестности, Собольков вторично и в деталях разъяснил боевую задачу: вместе с первым эшелоном прорваться сквозь пятиминутный заградительный огонь к пере, праве в направлении геодезической вышки, видимой отовсюду, и ждать второго сигнала в низинке у речки Стрыни, где изгиб русла и обрывистые берега надежно укрывали от обстрела. Поэтому надлежало взять на броню мотопехоту, чтоб по красной ракете совместно ринуться на передний край врага, - передовая проходила в двух километрах оттуда... Так ждали они знака к выходу, но его не было. Самолеты ушли, в танк сочилась разноголосая, похожая на шепот, перекличка инструментов войны. Уже раздумывали, как скоротать время, пока приказ от верхнего Литовченки докатится до Литовченки, находящегося внизу. Вдруг два беззвучных от внезапности смерча поднялись по сторонам ночной землянки и, ухватив ее с подмышек, вышвырнули наверх со всем деревянным пожитком. Как бы понукая к действию, воздушная волна толкнула двести третью, мотор заглох, и та же как бы ухмыляющаяся сила раздавила ягоды калины о триплекс; было видно, как розовые звездочки текли, пересекая смотровую щель. Дальнейшая стоянка делалась опасней самого боя. Собольков увидел комбрига, который бежал вдоль капониров, махал рукой и кричал: "Пошли, пошли..." Тотчас же, взревев и давя пеньки, штук тридцать приземистых тел стали вылезать на поверхность.