Страница 32 из 47
— Век науки и техники.
— Не верю, что от этого счастья прибавится. Не знаю. Пишут фантастику, заглядывают в будущее. Ну вот, сплошная техника, всё человеку гордому подчинено, повелевает, нажимает кнопки, автоматы выполняют его малейшие желания, прихоти. Но разве к подлинному счастью это имеет какое-нибудь отношение? — Ну, радость, приятно, интересно, но это ещё ребёнок может быть счастлив оттого, что ему купили наконец педальную машину — о ней он так мечтал! И люди, как дети, воображают: вот здорово, будут у нас педальные машины разные, какое счастье!
— Счастье не счастье, а всё же интересно!
— Ах, во все века люди жили, страдали, любили, размножались, уставали, радовались и умирали, и ничего-то; в сущности, не изменилось, только у нас стало больше игрушек. Всяких электрических лампочек, автомобилей, счётных машин, проникновении в тайны материи, но это просто разница в количестве игрушек. Это как мальчишка: только что научился что-то сколачивать, привинчивать, паять, обрадовался, с головой нырнул и строит разные моторчики, модели, они для него заслонили весь мир. Ну, пусть игрушки, все любят игрушки, я люблю игрушки, но ты мне объясни, почему нужно на четвереньках ползти на запуск очередной игрушки? -
— Мальчишка вырастет в Эдисона, — сказал Павел. — А Эдисон — творец. Счастливый. Так я понимаю. Ты говоришь «игрушки», да игрушки ли? — Техницизм стал частью сути жизни. Машина неотъемлема от человека. Вообрази на миг, что каким-то чудом вдруг исчезло абсолютно всё, что человеком сделано, от пуговиц до заводов, абсолютно всё — и люди оказались голыми на дикой земле. Миллиарды. Можешь такое вообразить? — Половина сейчас же погибнет, как канарейки, выпущенные из клетки. Значит, техника не игрушка. Идёт гигантский качественный скачок, с которым изменяется и психология, и мораль, и воспитание, и даже любовь, если хочешь. Мы неотъемлемы теперь от техники.
— Что неотъемлемы — да, так. Но мне совсем не ясно, станет ли от этого на свете хоть на каплю больше добра.
— Станет. В этом даже сомнения быть не может. Один пример. Прогресс техники вызвал рождение целого нового класса людей. Я имею в виду рабочий класс. Этот класс оказался среди человечества качественно новым, передовым, выдвинул идеи справедливого, коммунистического переустройства мира — и взялся за эту работу. Мы живём в разгаре её. Мы готовимся отметить пятидесятилетие Октябрьской революции — пятидесятилетие новой эры. Новой эры! Ещё раз говорю: новой эры в жизни человечества! И ты при этом не видишь связи между прогрессом науки и техники и добром? — Говоришь о каких-то «игрушках»! Извини меня, ведь это как-то… по-детски прямо. Кстати, ты не одинока в своём страхе перед техникой. Ты не читала о своих единомышленниках, о муже и жене из ФРГ? -
— Нет.
— Их было двое, супруги, они послали всю эту цивилизацию к чертям, совсем, решили жить, как некогда неандертальцы. В глухом лесу соорудили хижину, ловили рыбу, собирали ягоды, грибы, и пятеро детей у них родилось. В конце концов им запретили жить в лесу и силой поселили на околице деревни. Запретили! Пара эта никому не мешала. Каждый по-своему сходит с ума. Ну, пусть бы себе жили неандертальцами, если хотят. Но век техницизма не терпит, если его отрицают. Власти предъявили смехотворное обвинение: нельзя в лесу разводить костры… Ещё один парень поселился на необитаемом острове, где-то у Австралии. Тоже порвать с цивилизацией, назад к природе, жил, как Робинзон. Приехал катер, и его арестовали. Мотивировка: проживание на австралийской территории без визы.
— Ты что-нибудь говорил Славке обо мне? — — вдруг спросила Женя.
— Нет, не помню, а что? -
— Сегодня он сказал мне: «Старуха, не теряйся, Пашка был когда-то влюблён в тебя. Он один — требуется лишь минимум понимания и близкая душа».
— Я с ним не говорил. Он подслушивал под дверью библиотеки.
— Почему такие люди считают, что все на свете их касается? — Что они могут и должны всюду вмешиваться, толкать, советовать, поправлять, пресекать!… Добровольные благодетели не спрашивают, нуждается ли мир в их благодеяниях.
— Ты сегодня, между прочим, тоже занимаешься благодеянием, — улыбаясь, сказал Павел.
— Если не нравится, сейчас же ухожу.
— Нет, нравится.
— Откуда он взял, что ты тряпка? — Говорит: из него лепи, что хочешь. Почему он так может говорить? -
— Возможно, потому, что я показался ему не таким воинствующим, как он.
— Ты воинствующий. Если хочешь бежать на четвереньках к домне.
— Да, воинствующий. Только не так лобово, трескуче и настырно, что ли. Не так поспешно.
— Объясни.
— Смотрю сперва, подолгу думаю, хочу проникнуть о смысл того, что вижу, и не спешу с первого раза бурно принимать, бурно отвергать. Любое явление сложно. Увидеть — и тут же клеймить или, наоборот, поднимать на знамя — это надо в голове иметь одни догмы, то есть 6ыть личностью остановившейся. Я сейчас говорю не о Славке. У нас с ним разные профессии и разные задачи.
Женя встала, свернула сетку, сунула в сумку.
— Пока меня там, может, не хватились, поеду. А ты засни.
— Ладно. Если удастся. Лезут в голову всякие металлические конструкции…
— Засыпай с тряпкой.
— Как? -
— Я представляю себе чёрную школьную доску, себя перед нею с тряпкой в руках. Как только что-нибудь на доске появится — быстро стираю. Раз десять сотру — и засну. Только надо, чтоб доска была большая, чёрная, пустая.
— Хорошо, попробую.
— Завтра снова приеду.
«Измерь мне температуру», — захотелось сказать Павлу, но он не сказал, только про себя засмеялся мальчишеской хитрости.
— Ты что там хмыкаешь про себя? — — спросила она, насторожившись. — Надо мной смеёшься? -
— Нет. Помнишь, как мы с Фёдором дрались из-за тебя? — Теперь у него такая семья, шум, визг, шестеро детей.
— Фёдор — хороший человек. Он лучше нас всех. Потому что он добрый. Спи.
Она ушла, а Павел долго ещё лежал, глядя на метель за окном, думал, думал. Потом взялся за опыт с тряпкой.
Он вообразил себе класс, тот класс, в котором когда-то они учились все вместе, первый этаж, за окнами крыши сараев и голубятня. Себя он поставил у доски, а класс сделал пустой, совсем пустой, чтоб было тихо и никто не отвлекал. Будто бы он остался после уроков. Доска показалась ему мала, он расширил её во всю стену, от окна до дверей. Взяв в руки мокрую тряпку, он стал смотреть на доску и приготовился.
Несколько секунд на доске ничего не было. Потом стала рисоваться полированная гранитная глыба с буквами золотом, его имя, отчество, фамилия… «Э, нет, — подумал он. — Долой». И быстро стёр.
Немедленно стала рисоваться домна, но не подлинная, а та, которую он сам нарисовал на картинке, и рядом прямоугольник — тридцатиэтажный дом. Он быстро стёр их, сначала дом, потом домну.
Тогда появился помост, освещённый яркой лампой, Фёдор Иванов с сосульками волос на потном лбу, шевелящий губами: «Эх, ребятки мои, да я же вам…» Поспешно, панически Павел стёр и это.
Медленно возникла Женя, только одно лицо её, глядящее из темноты. Она смотрела вопрошающе, с вниманием, невесело. Ему было жаль стирать её, он долго смотрел на неё задумчиво, с добрым чувством.
— Дрыхнешь, гад? — Валяешься? — Раз-бой-ник! — Павел так и вскинулся от этого крика и несколько секунд не мог понять, что это не Женя вернулась, а Славка явился.
— Ну, чего-чего-чего? — — кричал тот. — Не стыдно? -
— Стыдно.
— Эх, ты, прин-цес-са на го-ро-ши-не! От свежего воздуха заболел! На, жри!
Славка вывалил на одеяло пакет апельсинов, порылся в карманах, ещё три достал, добавил.
— Из-за тебя специально на базу мотался. Старик, дорогой мой, что с тобой? — — спрашивал Славка с каким-то жалобным, почти собачьим сочувствием в глазах. — Врача привести, говори живо? — Я могу быстро, у меня внизу машина стоит, я тут в горкоме по делам, но могу куда угодно смотать, всё приведу в движение!
— Брось, пустяки, — заверил Павел, — я уж не рад, что по телефону тебе сказал.