Страница 47 из 64
— Но вы ведь, наверно, считаете революцию делом нравственным и справедливым? — несколько обескураженный столь прямым ответом старого партийного функционера, спросил я.
— Моральные категории к политике, а тем более к революции не приложимы, — ответил Воронин. — Русская революция, как и английская и французская, была логическим продолжением всего хода отечественной истории. Всякая революция в конечном итоге поедает своих сынов. Ты Франса «Боги жаждут» читал? Революция — стихия, а я — песчинка в общем потоке.
— Ну, хорошо, — продолжал я свои вопросы простака. — Вы — партийный функционер, и Сталин бросил вас за решетку, потому что, как вы говорите, менял опору. Но зачем он сажает рядовых граждан всех возрастов и профессий? Мы-то, вроде, на власть в государстве не претендуем?
— А ты, когда ходил в институт, изучал диамат и истмат? — улыбнулся Воронин. — Вам ведь говорили, что государство — это сложная машина с колесиками, винтиками и разными там шестеренками. Вот тебя в эти шестерни и втянуло. Сидишь по статье пятьдесят восемь. Что-то не то сказал? Больше не болтай!
Логика Воронина не показалась мне особенно убедительной, но я промолчал.
От Воронина я много узнал о жизни лагерников в конце тридцатых годов: о массовых расстрелах и пеших этапах, во время которых конвоиры пользовались каждым удобным случаем, чтобы пристрелить всякого, кто хоть на полметра выходил из колонны или за зону условного оцепления. Это был своеобразный спорт или выгодный промысел, потому что за каждого убитого конвоиры получали вознаграждение как за предотвращение побега.
— В случае опасности мы все сбивались в плотную кучу, — рассказывал Воронин, — чтобы не дать конвою повод пустить в ход оружие.
— Хорош ли такой порядок в стране «победившего социализма»? — дразнил я Воронина.
В ответ он лишь загадочно улыбался, как человек, допущенный к высшим, простым смертным недоступным государственным тайнам.
Однажды я застал Воронина за чтением газеты с очередным выступлением Сталина по случаю каких-то торжеств. «Настоящий партийный документ! — сказал с уважением Воронин, аккуратно складывая газету. — Надо будет еще раз прочесть повнимательнее». Сказано это было, по всей видимости, совершенно искренне.
Как-то вечером к нам в зону пригнали этап из Ленинграда. Среди разного рода блатного и воровского люда заметно выделялся человек лет пятидесяти, выше среднего роста, с лицом по-барски гладким и даже не по-тюремному раскормленным. Мы разговорились. Я не ошибся, он оказался из политиков. Это был некий Ш… осужденный по статье пятьдесят восемь, пункт десять-одиннадцать (антисоветская агитация с сообщниками), Особым совещанием.
Ш. всю жизнь занимался партийной работой, перед арестом был секретарем одного из ленинградских райкомов партии и проходил по нашумевшему делу Попкова — Кузнецова и других высших ленинградских партийных и государственных чиновников. В лагере Ш. был сразу устроен на какую-то должность в лагерном управлении и вопреки правилам вскоре был расконвоирован. Он много рассказывал о своем следствии, последними словами ругал инициатора ленинградского дела Маленкова, которого почему-то именовал «татарином», и превозносил до небес Жданова. Ш. не всегда был в состоянии скрыть свою неприязнь к обидевшей его власти, а однажды, когда колонну гнали в зону мимо поселкового продовольственного магазина, вокруг которого змеилась длинная очередь местных жителей, он устроил целый митинг.
— Вот они, наши мужички, — кричал он, — хлебушек сеют, а досыта его не едят! Я сам из крестьян, горькую крестьянскую долю знаю!
Узнав, что Ш. из Ленинграда, я сказал ему, что в лагере сидит еще один бывший ленинградский партработник. Ш. заинтересовался, и я назвал ему Воронина.
— Владимир Александрович? — быстро переспросил Ш.
— Да, а вы с ним знакомы? — ответил я вопросом на вопрос.
— Встречались, — как-то неопределенно сказал Ш. — Он из бывших троцкистов.
— Хотите, познакомлю?
— Да-а-а, конечно, — весьма сдержанно реагировал ТТТ. По всему было видно, что особого желания встречаться с Ворониным он не испытывал.
На небольшом пятачке зоны не встретиться было невозможно, и несколькими днями спустя Воронин заметил Ш.
— Ты не знаешь, кто этот человек? — спросил он меня.
Я объяснил.
— Ну, конечно, я его знаю. Незадолго до ареста в 1938 году против меня возбудили партийное дело. Обвиняли в связях с троцкистами. Припомнили, что я был знаком или работал с кем-то, кого позднее разоблачили как троцкиста. Ш. был главным моим обвинителем. Он в то время был восходящей звездой на партийном Олимпе, фабриковал персональные дела пачками.
Мною, как всегда, овладело любопытство, и, когда однажды во время моей беседы с Ворониным мимо проходил Ш., я его окликнул.
— Вот, познакомьтесь, ваш земляк, тоже ленинградец, я вам о нем уже говорил.
— Да, мы знакомы, — как-то криво заулыбался Ш., — вместе работали в райкоме, да и в ленинградском горкоме частенько встречались. Как говорят: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком…»
— Как же, как же, помню, встречались на партийной комиссии, когда меня исключали из партии, — сказал Воронин.
Я ожидал, что между бывшими недругами начнется выяснение отношений, но этого не произошло. Старые знакомые, они, как близкие друзья и сотоварищи по политическим играм, стали дружно обсуждать судьбы сослуживцев из ленинградской партийной верхушки, вспоминать, кто в какой системе работал. Выяснилось, что одни общие знакомые были арестованы и исчезли, а другие сделали головокружительную карьеру. Среди последних были и Жданов, и Косыгин, и Маленков.
Создавалось ощущение, что существовала огромная пирамида из партийных чиновников, причем каждый по мере сил карабкался вверх, и одни там удерживались, а другие соскальзывали вниз и вовсе исчезали из жизни. Дружелюбный тон их беседы меня поразил. Однажды я спросил у Воронина:
— Как вы можете так спокойно и даже миролюбиво разговаривать с этим человеком, словно он ничего дурного вам не сделал?
Воронин махнул рукой.
— Не он, так другой. Мы так понимали тогда свой партийный долг. И он его выполнял. Будь я на его месте, а он — на моем, я действовал бы точно так же.
— Простите, Владимир Александрович, — почти завопил я, — но ведь он действовал не бескорыстно! На ваших костях карьеру делал!
— Так мы все тогда понимали свое служение партии, — угрюмо повторил Воронин.
Бывшие секретари постепенно сблизились, и Ш. даже перебрался на соседние нары, чтобы быть поближе к своему собеседнику. Теперь его отделял от Воронина лишь узкий проход. Я редко принимал участие в их разговорах, но когда оказывался поблизости, до меня доносилось: «он был хороший коммунист», «демагог и болтун», «не всегда был принципиален», «оказался врагом народа». Постоянно повторялись формулы вроде: «на пленуме горкома партии», «в закрытом письме ЦК» и тому подобные. Меня поражало, что даже в своих беседах здесь, в лагере, они не могли отказаться от лексики и фразеологии, позаимствованных из партийно-бюрократического реквизита и отличных от бытовой речи нормальных людей.
— Вот вы, Владимир Александрович, говорите про кого-то, что он оказался врагом народа, — спросил я однажды Воронина. — Вы, что, после всего вашего тюремного и лагерного опыта все еще верите в существование каких-то мифических шпионов, вредителей, диверсантов и тому подобных страшных преступников, коих сотни тысяч, если не миллионы?
Воронин как-то странно на меня посмотрел и промолчал. Казалось, он был раз и навсегда запрограммирован стереотипными партийными понятиями, отказаться от которых не мог. Я поражался этой, с позволения сказать, принципиальности. Когда мой естествоиспытательский интерес к этой паре был исчерпан и пиквикская любознательность удовлетворена, я перестал с ними общаться.
К числу наиболее тяжких испытаний лагерной жизни, несомненно, следует отнести полное и постоянное отсутствие «прайвеси» — возможности хоть на короткий срок побыть наедине с самим собой. Самые разные люди обитают вместе в тесном бараке, зажатые на нескольких метрах жилплощади. Отсюда множество бытовых неудобств и постоянных конфликтов. Малейший повод может привести к столкновению озлобленных и усталых людей, а иногда и к драке. Воронин и Ш. также нередко ссорились, что вызывало со стороны окружающих смех и ядовитые подначки. За долгие годы лагерной жизни у Воронина сложились определенные бытовые привычки, которые помогли ему выстоять в борьбе за существование. Он не имел родных на воле: жена была арестована вместе с ним и сгинула где-то в лагерях, а сын от него отказался. Никаких посылок он не получал и жил на то, что ему давал не слишком щедрый начальничек. Ни на чью помощь извне он рассчитывать не мог и привык вести свое несложное хозяйство аккуратно и педантично.