Страница 7 из 11
7
Илья во дворе рубил хворост тяжелым кривым секачом, найденным в чулане: топора в хозяйстве, как и следовало ожидать, не оказалось. Рубил он мастерски, потом складывал в пучки одинаковой длины и перевязывал прутьями, как веники; по его утверждению, такие пучки (или, как он называл их, «фашины») должны были особенно продуктивно гореть. Иван Федотович переносил «фашины» к печке, а женщины, раскрасневшиеся, довольные друг другом, обсуждали вопрос, на какой основе готовить горячее. Можно было позаимствовать курочку у бабы Любы, но Леля и без того задолжала ей порядочно, и ей не хотелось, чтобы всплыл вопрос о деньгах.
— О господи, — сказал Иван Федотович, послушав, как они разговаривают. — Чего проще? Надо взять живую кошку, прямо с шерстью и с глазами, пропустить сквозь мясорубку и заправить чесноком. Раскатать потоньше тесто, наготовить чебуреков и, полив кошачьим визгом, подавать скорей на стол.
— Какая прелесть! — Рита захлопала в ладоши. — Вы это только сейчас сочинили?
— Нет, отчего же? — серьезно ответил Иван Федотович. — Это фрагмент из поэмы «Гестии, богине домашнего очага».
Леля смотрела на него с удивлением, Ивана Федотовича было трудно узнать. Добродушный, в меру насмешливый, он был сегодня просто в ударе.
— Ой, прочитайте что-нибудь, ради бога! — попросила Рита. — Я понимаю, Ольге Даниловне это не внове, но я просто истосковалась по свежим стихам.
— Пожалуйста, — сказал Иван Федотович. — Вот навсвежайшее. «Как дивно пляшет кенгуру под колокольчиком кудрявым! Проказница, шалунья, право, или шалун, не разберу. Пляши, ма шер, тряси хвостом, тугим упористым отростком. И я когда-то был подростком с оскаленным по-щучьи ртом. И я метался и алкал под колокольчиком шелковым в погоне за каким-то новым. Но вот свое уж отскакал — и потускнел лица оскал».
Трудно сказать почему, но Рита почувствовала себя задетой.
— Да, — сказала она, порозовев и отвернувшись. — Да, конечно. Очень даже, как бы это сказать…
— Ну что ты, Ваня, право, — укоризненно проговорила Леля. — Поставил девочку в неловкое положение. Это он пошутил, Рита, милая, не обращайте внимания.
— Я вовсе и не думал шутить, — удивился Иван Федотович.
— Ну прямо! — сказала Рита, глядя на него исподлобья. — А что же чертики в глазах? Вы очень язвительный товарищ.
8
Отобедали.
Молодые ушли в «летнюю комнату» поваляться на топчане, Леля занялась уборкой в горнице, а Иван Федотович вышел на улицу и встал у плетня, куря папиросу за папиросой и неподвижно глядя себе под ноги, в сырую траву. Леля знала: он готовит себя к работе, — и, выбегая в сени по своим суетливым делам (то с тряпкой, то с ведром, грязи накопилась целая уйма, еще не хватало, чтоб ее бывшие родственнички судачили потом, от какой напасти избавился их клан), поглядывала на Ивана Федотовича со всевозрастающим беспокойством. Он, кажется, твердо вознамерился выйти в народ, и Леля предчувствовала, что стыда избежать не удастся.
Действительно, Иван Федотович готовил себя к работе. Начало поэмы, гулкое и мощное, уже вздымалось у него в голове. «Безмолвный взрыв, ворочаясь в пустыне, тяжелым языком сказать пытался все сразу, как поэт. И прогремело…» Дальше пока было зияние, угольно-черный провал. А еще дальше виделось свободно и ясно, садись и пиши: «Еще одно из чуждых нам открытий — что Гений и Злодейство суть две вещи, прекрасно совместимые, притом с устойчивой способностью сливаться в одном лице. Да что такое Гений, как не злодейство над самим собою, и дай бог, если только над собой…» И все это сильно вязалось с главным: предостережение, вот что озаряло, весь замысел изнутри. Подарок — предостережение. «Живите на реке. Встречайте два катера, вечерний — весь в огнях, и утренний, плывущий из тумана. Вам будет хорошо, и оттого еще, что катера там ходят регулярно и так же регулярен там закат, оранжевые, имеющий на фоне церквушку черную и купу черных ив…» Откуда взялись катера, Иван Федотович не знал, но что-то тревожное было в этом образе механических привидений, регулярно возникающих на ночной и на туманной реке. Возможно, они уйдут в небытие, не потянув за собой мысли… Все может быть, но явились они сами, а значит, уже не напрасно. И васильки, многострадальные васильки, вот что с ними теперь получается: «В природе есть возвышенная мера, дробящая прекрасное на части, рассеивающая по пространству все то, что мы хотели бы собрать. Прекрасное есть только след идеи, осколок, сколок, слепок, срез идеи, но не сама идея целиком. К чему я это? Поздно, неумело, ведь васильки в букете поседели. Но я сберег их синеву и свежесть в словах. Примите ж мой подарок царский — букет цветов, рассыпанный во ржи». «Букет, рассыпанный во ржи» — неплохой зачин. Но как же взрыв? Букет и взрыв, взрыв и гибель, злодейство, предостережение… Можешь, Иван, можешь! Из задумчивости его вывел голос Риты. Иван Федотович обернулся — Маргарита стояла на крыльце с транзистором в руках и смотрела на поэта с удивлением, чуть ли не с испугом.
— Иван Федотович, вы меня слышите? Я уже целый, час вас зову.
— Да, да, конечно, — пробормотал поэт и, затоптав окурок, поспешно двинулся к крыльцу.
— Вы думали, да? — с живостью спросила Рита, когда он приблизился. — Я вам помешала? Вот это да. Мне бы так отключаться.
С большим трудом Иван Федотович понял, чего от него хотят. Рита и Илья собирались пройтись по деревенским старичкам и старушкам, «собрать с них говоры»: собственно, за этим они в такую глушь и забрались. Возможно, Ивану Федотовичу это тоже будет интересно… но если нет — тогда, конечно, ради бога, простите…
— Ну, разумеется, какой может быть вопрос, — машинально сказал Иван Федотович — и через пять минут с некоторым изумлением обнаружил себя сидящим на лавке в темноватой горнице у бабы Любы. Илья стоял в дверях и, скучая, рассматривал темный потолок, а хозяйка, сидя за столом напротив Риты и нимало не смущаясь магнитофона, певучим незнакомым голосом рассказывала сказку — как показалось вначале Ивану Федотовичу, на незнакомом языке.
— Ну, призываец ён к сабе унука и говориц: «И унук мой любезнай, жалко мне цабе, а ступай-ка ты, унуцык, куда уздумав, на все цатыре стороны». Тады унуцык яму на евто: «Да кабы вы давно и сказали мне евто, я и пошёв бы ня медлимши». Матица яво спякла яму ляпёшицку, блаславила яво, и наставив ён у цыста поля… И прийшёв ён не в какое чарство, не в какое государство, и гориц цалавецая голова на дороге, и уся сгорела, тольки попил ядин остаётцы…
— Простите, бабушка, — Рита выключила магнитофон, — прослушала я: что там на дороге горит?
— Человечья голова горит, милка моя, — на обычном уже языке охотно пояснила бабка Люба. — Так моя бабушка мне рассказывала.
— Жуть какая, — Рита передернула плечами. — Ну а дальше что?
— Дальше не надо, — сказал Илья. — У Афанасьева этот вариант имеется. Вы, Любовь Михайловна, сами не из-под Пскова будете?
— Здешняя я, тут девчонкой бегала, тут и замуж выскочила за покойника своего. А вот бабушка моя — та псковская.
— То-то я и вижу, — довольный, сказал Илья. — Не чистый говорок получается, не местный. Вот такие дела, Маргарита. Ритуальную сказочку записываешь, ее живой говорок. Будь у нас с тобой фольклорная тема — может, и стоило бы постараться.
— Так рассказывать или нет? — недовольно спросила бабка Люба. — А то у меня самой дела стоят.
— Рассказывайте, бабушка. — Рита нажала тумблер записи.
— Не надо, — Илья шагнул к столу, выключил «Нивико». — Маргарита, солнышко, я же из тебя диалектолога делаю, нам сегодняшний язык нужен. Сколько вам лет, Любовь Михайловна?
— Семьдесят, батюшка.
— Значит, года девятьсот десятого вариант, в механическом воспроизведении.
— Нет, не в механическом, — заупрямилась Рита. Иван Федотович, стоя в дверях, любовался ее лицом. — Не диктуй мне, пожалуйста, своих мнений.
— Да пустая трата времени! — весело сказал Илья. — Любовь Михайловна, какая там голова на дороге горит? Я запамятовал.