Страница 88 из 98
Видеть такое дело на своем путике Мануйле еще не приходилось, и оттого, разобрав все, прочитав и поняв всю историю борьбы белки за жизнь, он опустил и эту историю в незабываемость своей кладовой сказок, чтобы при случае потом людям о правде сказать, о том, как бывает, когда белка попадется в силышко.
Мануйло, разобрав все, даже и улыбнулся и сказал вслух отсутствующей белке:
— Теперь будешь знать, тебе это наука!
А то вот ястреб-тетеревятник попался с прилету в старое сило и сидит, красивый, глаза желтые горят, сам пощелкивает.
Видел ли кто-нибудь ястреба в петле? Может быть, кто-нибудь и видел, но сам-то я вижу теперь его таким в первый раз и отчего-то об этом, как я увидел сам в первый раз своими глазами, ужасно хочется кому-то другому сказать.
Может быть, при встрече и не дойдет разговор до ястреба, а может быть, когда-нибудь кто-нибудь спросит, и от вопроса опять непременно покажется перед глазами красивая птица с желтыми глазами.
Попадись в петлю ворон, Мануйло бы его так не отпустил: ворон-злодей повадится собирать дичь на путике, так и будет грабить, пока его не убьешь, но ястреб — случайный гость.
Мануйло сломил веточку и начал дразнить ястреба, а тот, обозленный, стал щелкать, шипеть. До того было занятно подразнить ястреба, что Мануйло даже оглянулся кругом, нет ли кого, показать бы…
Внизу кругом никого не было, но наверху сидела и глядела на все куница какая-то, рассиделась, хвост убрала, голову подобрала на короткую шею и на себя не похожа, толстушечкой сидит и глядит.
Мех у куницы сейчас невыходной, трогать ее охотнику незачем.
— Вон он какой! — показал Мануйло на ястреба, — погляди, погляди на него.
Куница от слова человеческого подвинулась на елке назад и закрылась сучком.
— Ну, будет тебе щелкать, — сказал Мануйло ястребу.
И отпустил его.
Пустых минут, как для многих из нас в лесу, у Мануйлы никогда не бывает: непременно во всякую минуту совершается хоть что-нибудь, да все-таки новое, и это небывалое прибавляется постоянно к бывалому, и этим, наверно, весь мир растет. Сейчас он вспомнил, как два года тому назад на вязком месте был глубокий след: это олень прижал долгий мох своим копытцем. Вода от нажима копыта понизилась, и бровка на ямке после осохла.
Мануйло узнал ямку от копыта оленя по необычайному для болота злачному стебельку с пустым колоском: на осушенной бровке на ямке копыта вырос этот высокий стебелек и, осыпав осенью семена, сохранил колосок до весны.
Не удивительно ли, что только ступил олень, только раз прижал мох, и вот через два года сохраняется в суземе память о том, как олень тут прошел.
Какой же он чуткий, сузем!
А теперь легонький торочок, ветерок, как внутреннее дыхание леса, такой нежный, что, пожалуй, не почуял бы даже охотник своей обветренной, огрубелой щекой, а колосок чуть-чуть качнулся…
Какой же он весь чуткий, сузем, и какой тоже чуткий в нем идет человек, что ничего не пропускает и вовсе не знает пустых минут.
В этом и было все счастье Мануйлы, что на своем путике у него в суземе пустых минут не бывало, и он все время узнавал что-нибудь новое и в небывалом понимал жизненный рост.
Только к самому вечеру Мануйло пришел к своей едомной избушке в конце своего путика.
Истопив печку, наполнив избушку черным дымом, усталому охотнику только бы забыться под черным одеялом дыма, как вдруг за стеной тихонько, кашлянул полщок.
Это в суземе охотники приметой считают, что если полщок, полосатый зверек, вроде белки, кашляет, то это бывает перед погодой, значит, перед бурей, снегом или дождем.
Плохая погода сейчас не страшила Мануйлу, но это неприятное, связанное с кашлем зверька, вдруг пробудило в голове неприятное воспоминание о том, что, выходя на путик от становой избы, он забыл убрать лестницу от клети на ножках.
Для чего же ведь и ставится клеть на особые высокие ножки с «грибком» посередине, как не затем, чтобы росомаха не могла добраться до продовольствия, а он, как нарочно, для нее теперь поставил лестницу.
Успокоил себя Мануйло тем, что росомаха человеческих рук побоится и, учуяв человека, не полезет по лестнице.
Только бы теперь с этим уснуть, вдруг полщок опять кашлянул, и Мануйле вспомнился медвежий загрыз: если медведю доведется подобраться к лестнице, тот не побоится человеческих рук, и тогда колхозной муке несдобровать: медведь любит муку.
— Побоится! — подумал Мануйло.
И только бы успокоиться, полщок опять кашлянул. И тогда вспомнились детские ножки возле ламы на песочке у самого куста черной смородины. Вспомнилось тоже детской рукой выбитое на дереве в четыре рубыша знамя Воронья пята. Оставалось бы только вспомнить, как он сам рассказывал детям о старинном путике Воронья пята в самой близости Корабельной Чащи.
Вспомнилось бы, и все бы стало ясно, но как раз в это время полщок опять кашлянул, и верная примета о кашле перед непогодой перешла в душе Мануйлы в суеверное предчувствие того, что полщок кашляет перед бедой.
С этим он и уснул.
А погода наутро пришла лучше всякой: лужицы весенние были окружены все кружевом утреннего мороза, и на этот мороз вставало солнце и не какое-нибудь мягкое, темно-красное, а веселое, светло-золотистое; вставало солнце, как встает человек деловой в твердом уме и памяти.
Казалось бы, и человеку теперь тоже бодрым вставать, но только встал было Мануйло, только плеснул себе на лицо холодной воды, проклятый полщок опять, кашлянул.
— Живые помочи! — прошептал Мануйло.
И в недобром духе пошел своим путиком в свою становую избу.
Так мы думаем, что скорей всего тесно стало Мануйле на своем путике, и вот отчего душа его отозвалась на суеверие.
Прямо сказать, что Мануйло отдался суеверию, как старая баба, конечно, нельзя, но и не такой он шел, как прежде во всю жизнь хаживал на своем путике: ему стало теперь, как будто этот старый путик отцовский у него теперь был не свой, как будто он ошибся и попал не туда, куда так хотелось.
И оттого стало ему как-то тесно на своем путике и неприятно, что все на месте как-то стоит и не изменяется.
Вот они опять те самые два постоянные дерева стоят на своем месте, уступая друг другу дорогу, делают вид, а сами все стоят и стоят.
Но что это такое?
Мануйло замер в тревожном изумлении.
Между деревьями было два белых пятна, как будто человек шел с мешком муки на спине и зацепил.
Помочив палец слюной, Мануйло собрал с одного дерева того чего-то белого, попробовал, и оказалась мука.
Между деревьями был брусничник, примятый немного следами большими в теплый сапог, и по листикам темно-зеленым, перележавшим зиму под снегом, с листика на листик вилась белая змейка.
Мануйло тоже и тут собрал немного белого, попробовал.
— Живые помочи!
На брусничнике была тоже мука.
Теперь все открылось: медведь шел, как человек на двух задних ногах, нес в обнимку мешок с мукой, а из дырочки, наверно, пробитой когтем того же медведя, тонкой струйкой по брусничнику бежала мука, на встрясках побольше, на ровном ходу поменьше.
Бежала мука и бежала, мука колхозная, мука заслуженная!
Мануйло хотел было броситься туда вслед за мукой и уже опустил на дробовой заряд пулю и пристукнул ее шомполом, но вдруг весь быстрый план его переменился и он даже отпрыгнул в сторону от своего путика.
Нельзя затирать след своим следом.
Только пришлось, обойдя стороной, приглядеться к следу: один ли раз недобрый сосед прошел или, утащив один мешок, вернулся за другим и еще раз прошел.
След показал — медведь один раз прошел и унес только один мешок, сразу два захватить он не мог.
Теперь все стало ясно: медведь куда-нибудь недалеко отнес мешок, поел, сколько хочется и закопал во мху про запас. А ночью вернется своим следом за вторым мешком, и тут надо встретить его на лабазе, а между деревьями, где остались белые мучные пометки, нужно сделать на случай петлю из мягкой проволоки.