Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 98



А мы? Да, конечно, и мы той же самой жизнью живем, в глубине души все мы чувствуем единый ствол жизни, на котором сидим и знаем свой срок, свою ветку, знаем, что неминуемо с нею придется тоже расстаться, и только часто забываем, что вся природа хранит в себе, как святой закон: на смену падающим придут молодые, и жизнь смертных в существе своем бессмертна.

Мы, люди, не всегда это помним, как помнят листья, у нас для этого не хватает героического смирения, удобряющего почву творческой природы.

1947 год

Моя поэзия есть акт дружбы с человеком, и отсюда мое поведение: пишу — значит, люблю.

Стояла на красивом месте лавочка. От нее теперь остались два столбика довольно толстых, и на них тоже можно присесть. Я сел на один столбик. Мой друг сел на другой. Я вынул записную книжку и начал писать. Этого друга моего вы не увидите, и я сам его не вижу, а только знаю, что он есть: это мой читатель, кому я пишу и без кого я не мог бы ничего написать.

Бывает, прочитаешь кому-нибудь написанное, и он спросит:

— Это на какого читателя написано?

— На своего, — отвечаю.

— Понимаю, — говорит он, — а всем это непонятно.

— Сначала, — говорю, — свой поймет, а он уж потом всем скажет. Мне бы только свой друг понял, свой читатель, как волшебная призма всего мира. Он существует, и я пишу.

Моя поэзия есть акт дружбы с этим волшебным читателем-человеком: пишу — значит, люблю.

Моя поэзия, в том виде, как я даю ее людям, есть результат моего, доброго поведения в отношении памяти моей матери и других хороших русских людей. Я совсем не литератор, и моя литература является образом моего поведения.

Мне думается, что поэзия есть важнейшая душевная сила, образующая личность, и свойственна огромному большинству людей, и каждый из них мог бы сделаться поэтом сродного ему дела.

Однако освободить внутреннюю душевную силу человека невозможно действием извне: к этому благоприятному действию извне силой общественной необходимо соответственное внутреннее поведение каждого в отношении себя самого.

Может быть, то, что мы называем «поэзией», является образом нашего личного поведения, освобождающим творческую силу.

Рассудка бояться — это просто смешно. И, однако, если только рассудочные решения подменяют собой решения всей цельной личности — тут надо бояться. За все полвека литературной работы эта опасность подмены всей души частностью не покидала меня, все мои ошибки происходили и сейчас происходят только от этого, и только от страха этой подмены я не вышел весь в люди, а только частью вышел и значительной частью остался в себе.

Отсюда длительность моей литературной жизни и черепашьим ходом нарастающее лучшее: чем дальше пишу, тем лучше, потому что постепенно умнея и в слове своем, выхожу с этим опытом в люди.

В мыслях у людей бывают сомнения, предваряющие утверждение: человек сомневается лично, а к людям приходит уже со своим утверждением. Так точно и в жизни у людей бывают постоянно несчастья, и сильные люди переносят их легко, скрывая от людей как сомнения.

Но когда после неудачи приходит радость, то кажется всегда, что эта радость нашлась не только для себя, а годится для всех. И радостный счастливый человек бьет в барабан.

Так, сомнения, неудачи, несчастья, уродства — все это переносится лично, скрывается и отмирает. А утверждения, находки, удачи, победы, красота, рождение человека — это все сбегается, как ручьи, и образует силу жизнеутверждения.

Когда я открыл в себе способность писать, я так обрадовался этому, что потом долго был убежден, будто нашел для каждого несчастного одинокого человека выход в люди, в свет. Это открытие и легло в основу жизнеутверждения, которому посвящены все мои сочинения.

Бывает, сядешь за стол — и не пишется: мысли прыгают, как в чехарде. От нечего делать тогда возьмешься за приборку на столе, в комнате. И когда все приведешь в порядок, то и мысли тоже построятся, сядешь и работаешь.

Так бывает, но это вовсе не значит, что порядок в мыслях непременно зависит от порядка в квартире.



Значит, с души надо начать, а не с квартиры? Но если устройство души приходит с необходимости принять друга, то нужно непременно и о квартире подумать.

Вот этот «материализм» и является нашим желанным делом: чтобы не с пустыми руками встретить своих друзей.

Без навоза не вырастишь розу, но поэт все-таки будет славить розу, а не навоз, т. е. удобрение. Надо показывать самую розу и оставить немного навозу, перегнившего, осоломленного, чтобы показать рядом с красотой добро, рядом со свободой и необходимость, из которой она выбралась.

Вот как пишу теперь, что является высокое желание отдать душу за других людей и самому стать добром истории!

— Идеи, идеи, — сказала мне, студенту, как-то в молодости моей тетушка моя Ксения, — что же в них хорошего?

— А что вы, тетушка, понимаете в этих идеях?

— Что понимаю? Вроде колечка, как пускают изо рта курильщики. Только идеи нужные — их ловят и сажают на стерженек: одно колечко к добру, другое — ко злу. У каждого человека в душе есть такой стерженек, и каждый сажает себе на него колечки добра и зла: дело в стерженьке, а не в одних идеях… Сами же идеи все равно как дым, вот отчего я и сказала тебе: «Идеи, идеи, что в них хорошего?»

Есть сила держать — и самое зло обернется в добро, Жизнь заставит! Нет силы — и добро оборачивается во зло. Понял, друг?

Прочитав мою статью «Школа радости», пришла ко мне девушка и спросила:

— Существует ваша школа?

— Если вы пришли — она существует. Зачем вы пришли?

— Стихи принесла.

— Ну, значит, существует! Вы пишете стихи и этим занимаетесь?

— Нет, я по холодной обработке металла.

Только теперь стал видеть себя. Я думаю об этом так, что, пожалуй, нужно очень долго расти вверх, чтобы получить способность видеть себя не в себе, а отдельно на стороне, как будто человек созрел и вышел из себя.

Вижу ясно теперь, что мать моя, купеческая дочь во дворянском имении, жила как живое сухопутное, существо, брошенное в жизнь, как в воду, с единственным священным заветом: «Плыви!» Она плыла по завету и вдруг умерла, так и не увидев берега.

Есть и во мне эта наследственная тревога о береге. Мать просто наивно плыла, ждала берега. И вот это смутное стремление к берегу, понимаемое как чувство природы, привлекало ко мне читателей: «Он куда-то плывет, давайте за ним!»

Утро пасмурное, а вечером солнце, весна ослепительная. И есть переулочки в Замоскворечье, где сохранилась тишина и в какую-то минуту перед самым вечером в сумраке можно встретить себя самого в детском виде и наслаждающимся счастьем детства под чудесный говорок засыпающих галок.

За окном моим под черной железной планкой балкона привесились четыре большие, тяжелые светящиеся капли и светят мне, как посланники весны, и говорят мне по-своему, на понятном только мне языке:

— Мы посланники этой новой весны, приветствуем тебя — старого посланника своих отцов и дедов, и просим тебя — старого человека: возьми нас и покажи нас людям молодым, рожденным любить этой новой весной.

Апрельский свет — это темно-желтый, из золотых лучей, коры и черной, насыщенной влагой земли. В этом свете мы теперь ходим.

Что-то делаю, ничего не вижу в природе, ни за чем не слежу. Но чувствую, что кто-то ходит со мной желанный, и как о нем подумаешь — так хорошо становится.