Страница 17 из 98
У меня часто являются такие дела неожиданные, что не до котов: начатое изучение забывается. А что, если подумаешь, всем бы, особенно ученым, взяться изучать природу не в сходстве, а в отличии, чтобы у каждого твердо находить свое единственное лицо, и в семье с малолетства этому практически обучать детей, и в школах преподавать им в природоведении наряду с морфологией еще и лицеведение? <…>
Человек растет, конечно, как и все в природе, костями, телом, и в то же время, как бы отступая от жизни роста, спрашивает постоянно сам себя: «Ну, что же это — со мной произошло?» И, осмыслив происшедшее, надбавляет к жизни роста своего, рост мысли: мыслью растет. Но и этот рост еще не совсем человеческий — щенок тоже растет, расширяя рост своего собачьего сознания.
Человек, собственно, начинается там, где в природе останавливается жизнь роста: тут начинается рост духовный, чисто человеческий, и продолжает у достойных расти до последней минуты. И в духе этого человека растут люди после него.
Художник не может выразить мысль свою силлогизмами. Но у него есть особое чувство мысли, как бывает, не вспомнишь имени, а самого человека чувствуешь и не можешь другому объяснить, кто же он. Так и чувство мысли делает художника безмолвным обладателем ее, и с помощью своих художнических средств он открывает нам и самую мысль.
Труднее всех художников, конечно, художнику слова потому, что трудность выражения чувства мысли здесь легко подменяется и умерщвляется логикой.
Есть противная литература о природе, когда автор, — смотрясь в зеркало природы, как Нарцисс, любуется сам, собой. Довольно много написано таких книг, получивших соответствующее общее определение «полубеллетристики», Легче всего писать такие книги: достаточно кое-что узнать о предмете и это полузнание подать в соусе личного отношения, полуискусства.
Нам представляется, что природу можно описывать, отдаваясь этому целиком: если знание — это знание, если поэзия — то поэзия. Автор исчезает совершенно в познаваемых им фактах и тем самым отдает их в полное распоряжение читателя. Автор исчезает за фактами, и в то же время читатель понимает, что факты эти установлены самим автором, и верит ему. Дорого в такой книге то, что она является звеном культурной традиции писателей русских натуралистов: писать правдиво, не выставляя себя.
Вспоминаешь себя в ранней юности, когда я в жизни ничего не понимал, был глуп, как кутенок, и в то же время мнил себя отлично понимающим жизнь. Вот откуда бралась эта уверенность в знании жизни? Тоже, когда был влюблен, казались все люди хорошими — это откуда? И дальше потом постижение зла, получаемое на опыте, всегда можно понимать не как незнание жизни, а как узнавание себя в своих неудачах и распространение своего этого опыта на «жизнь».
Так что в конце концов в опыте своем мы не жизнь, а себя познаем…
А первоначальная уверенность в своем знании жизни и есть знание жизни настоящей, и в этом отношении нам дана директива: «Будьте как дети».
Шаляпин в Казани голубей гонял и пел в церковном хоре, но это вовсе не значит, что если самому гонять голубей и петь на клиросе, то выйдешь в Шаляпины.
И если говорится: «Будьте как дети», то это никак не значит, что дети все хороши. Это говорится о тех избранных, каких мы, взрослые, иногда сохраняем в себе, и узнаем в природе им подобных, и, восхищаясь ими, говорим это — «будьте как дети».
Нужно помнить, что счастливых браков гораздо больше в жизни, чем у нас воображают, и это воображение создали трубадуры. Я думаю, что в этом чувстве гармонической простоты жизни на каждом шагу поэзия у всех и в самой жизни.
В себя смотреть — никогда ни до чего не досмотришься и никогда из сомнений не выйдешь. Нужно, чтобы пришел кто-то другой, посмотрел на твое и сказал.
И вот пришел колодезник. Мы договорились…
— Но, — сказал я, — Алеша, ты погоди дня три, приедет жена…
— Значит, — хотел подколоть Алеша, — она у вас голова?
— У нее голова хорошая, — сказал я, — но и у меня неплохая. А ты разве с женой не совещаешься?
— А как же, — ответил он.
— Так чего же ты меня подкалываешь? Но я не обижаюсь, ты это говоришь, как попугай по старой грамоте, когда жен били, как собак. Та сам-то как живешь, жена твоя служит?
— Бухгалтером служит.
— А кто у вас стряпает?
— Кому же стряпать! Я на колодцах работаю.
— Значит, она и служит и стряпает… А кто же за ребятами ходит?
— Конечно, жена.
— А еще?
— Еще глядит, чтобы всю получку донес до дома: тут ее боль.
И Алёша стал меня уверять, что он не пьяница, но как же не выпить рабочему человеку, а выпьешь — и она начинает зудить.
Переходя на откровенность, Алеша, как русский человек, покатился под гору и рассказал даже и то, как он спешит домой с получкой к жене и всегда старается, чтобы никто не встретился.
— Один никогда не выпью, а кто встретится — радуюсь и не могу удержаться. Но как сдал жене — тут я спокоен.
— Так она у тебя и бухгалтер, и кухарка, и мать, и нянька, да еще и банк.
— А как же? — сказал Алеша. И совсем забыл, что хотел меня подколоть.
Вынашиваю мысль о священном порядке в душе творца, каким является в какой-то мере каждый работник, мастер своего дела. Этот священный порядок повелевает мастеру поставить все предметы на свои места, а также и определиться самому в служении и отделаться от прислуживания.
Требуется достоинство — и больше ничего.
Сегодня после теплого — небольшого утреннего дождя так чудесно в природе и так хочется писать! И так нужно писать, именно когда самому хорошо, иначе непременно поведет перо на сомнение или на какую-нибудь дрянь. Мне кажется, что когда самому хорошо, тогда и явится из-под пера что-нибудь свое и новое, а то будет или пессимизм, или перепевы.
Молча в недрах народа, как в недрах земли с семенами и саженцами, происходит переработка брошенных в революцию идей, и что взращивается, что отбрасывается.
Писатель должен очень бояться своих сочинений на заданную тему, — жизнь заставит всех обратить на себя внимание.
Свобода и есть то чувство гармонии, с которым мастер выходит на работу. Теоретически же гармония есть способность, врожденная человеку, распределять вещи в пространстве и времени.
Почему я все пишу о животных, о цветах, о лесах, о природе? Многие говорят, что я ограничиваю свой талант, выключая свое внимание к самому человеку.
А пишу я о природе потому, что хочу о хорошем писать, о душах живых, а не мертвых. Но, видимо, талант мой невелик, потому что если о живых людях напишу хорошо, то говорят: «Неправдоподобно!» Не верят, что есть такое добро среди людей.
Если же станешь писать о мертвых человеческих душах, как Гоголь, то хотя и признают реалистом, но это признание не дает отрады.
И вот мое открытие: когда свое же человеческое, столь мне знакомое, столь мне привычное добро найдешь у животных, верят все, все хвалят и благодарят, радуются.
И так я нашел себе любимое дело: искать и открывать в природе прекрасные стороны души человеческой.
Хорошо бывает забыться в лесу, в поле, на улице и вдруг вернуться к действительности. Тогда в первый момент кажется, будто застал мир, как он живет без тебя.
Но можно думать — это не жизнь врасплох застаешь, а самого себя узнаешь, каков ты есть, когда смотришь на мир своим собственным первым глазом, как первый человек, вступивший на новую землю.
Вот эта способность заставать мир без себя или чувствовать иногда себя первым на новой земле, вероятно, и есть все, чем обогащает художник — культуру.