Страница 17 из 19
— Нам нужно только ждать. Мы ждем рассвета, — шепчет он.
— Студентка милая Мария, отличница и активистка, кандидат в кандидаты наук, что вы там сделали с Писателем Пе? Так ли уж он вам не мил? Так ли уж вы строги? А если он умрет?
— Ой, не смешите. Пусть умирает. Мы не сдохнем. Оглупленные своей якобы грандиозностью, вы и допустить не могли, что пестренькое, волосатенькое, в соплях и заклепках, корригируется со средой, как губка, как лишайник. Оно устойчиво к чернобылям, слезоточивым газам, утрате предков, дальтонизму и многому другому. Вы же все время думаете о монументах. В сущности, вам больше и не о чем думать. Вы своим непрекращающимся нытьем о прошлом вашем героизме воспитали в нас равнодушие к смерти — стало быть, и равнодушие к небу…
— Извините, я хотел поговорить с отличницей и активисткой драмкружка Марией, студенткой.
— Не все ли вам равно с кем? Вы же хотели покрасоваться? Ну покрасуйтесь…
— Это Аделаида, — сказал Писатель Пе. — Я ее знаю. Аспирантка. Тоже высокая. Тебе с нею не совладать. Старик, мы ждем рассвета, чтобы разглядеть самих себя. Поскольку уровень невежества при нас стал уровнем культуры, то мы, как изюм в тонкой лепешке, торчим насквозь. Ну, может, не изюм, может быть, тмин. Аделаида, она, стерва, нас видит четко, она знает, кто мы. Я думаю, мы представляемся ей недалекими. Я с нею согласен, иначе как объяснить ту ангельскую смелость и ту убежденность, с которой писатели всякий раз вскрывают, обнажают, поучают. Аделаида поняла, что дурак дурака ничему хорошему научить не может, и потому она ждет. Сейчас все умные ждут.
Писатель Пе считает, что литература нынче обязана не торопиться — поотдыхать в теньке, не рваться на дыбы, не ржать победно. Предмет искусства пока еще в пеленках, а все революционные слова произнес в свое время товарищ Демьян Бедный.
Но я хочу беседовать с Марией — студенткой, активисткой пинг-понга. С ней мне не боязно. Правда, иногда мне кажется, что теперь студенток нет, — все девушки устроились работать продавщицами, и именно поэтому у них на лицах такая скука и брезгливость. Но нам нужно быть терпимее к студенткам, поскольку очень долго мы были терпимы к их профессорам.
Терпимость к молодежи — первая ступень свободы. Что ты на это скажешь, Мария?
Вздох…
Мама увезла рабочих на окопы, и я остался один.
На работе у меня было все хорошо.
Парню, у которого руки растут оттуда, откуда они должны расти, автослесарем стать не трудно. Автомобиль — машина, в общем, примитивная. Разве что двигатель. Но он идет в моторную группу, где механики чумазы и высокомерны. Однако и в моторе нет сложности. «Сложность в простоте. Большое в малом» — любимые слова Писателя Пе. У него много любимых слов.
Автослесарю нужна сила. Парень я был здоровый — мотор из «эмки» вытаскивал без лебедки. Автослесарю нужна смекалка. Смекалка у меня была Не было ума, чтобы перейти из таксопарка на завод «Севкабель». Таксопарк наш переименовали в Авторемонтные мастерские Северо-Западного фронта, потом организовали завод по расточке цилиндров для танковых двигателей, и наши мастерские перевели с Конюшенной площади в гараж «Интуриста» на Петроградскую сторону.
В каждом сквере были выкопаны щели. Окна магазинов на центральных улицах зашиты досками. Но в столовых, где по карточкам давали обеды, окна были еще без затей.
Гречку, рис, макароны, не говоря уж о картошке, вытеснила чечевица. Соседка за столом в столовой сказала мне: «Я родилась в семнадцатом году и чечевицу ем в четвертый раз. Первый раз совсем маленькая была, в другой раз уже осмысленно, в тридцатые годы — это вы помните, потом финская война — это вы тоже помните. И вот снова… Откуда она приходит, чечевица? Где она зреет?»
Писатель Пе купил чечевицы килограмм в магазине на Садовой. Двадцать пять лет назад. Он все грозит позвать меня на чечевичную кашу. Я думаю, в 2000 году позовет, тогда он выпьет стакан водки, закурит сигарету, у него такая мечта, и угостит меня тарелкой чечевицы. Может быть, к тому времени в продаже появится кокосовое масло. Хотя кокосового масла он не пробовал, он уехал из Ленинграда в начале чечевичной диеты.
Я спросил в бакалее у девушки с глазами птицы Гамаюн, нарисованно-громадными и мелководными, как лужи на мраморе:
— Чечевицы, барышня, нет ли у вас?
— Че-че… Чего? — спросила она надменно.
— Чечевицы.
Она не шелохнулась. И тут старуха, шелудящаяся за моей спиной, толкавшая меня кулаком — я ей что-то заслонял, — вдруг закричала ржавым голосом:
— Да чтоб она сгорела — пламенем! Ишь чего выдумал!
— А вы, бабуся, не кричите. — Нарисованно-громадные глаза упали, как очки на кафельный пол. — Я уже слышала сто раз: тут вот стояла бочка икры черной, тут бочка икры красной, тут севрюга лежала, тут семга…
Глаза у девушки как окна с выбитыми стеклами. Небо за окнами низкое — тяжелые остановившиеся тучи, подкрашенные пожаром.
Напротив нашего дома в Гавани жила молочница Мария Павловна. Домик у нее был одноэтажный, избой назвать нельзя — кирпичный. Забор с колючей проволокой по верхам, чтобы мальчишки не лазали за редиской. Огород был. Корова. Собака Альма. Альма рожала щенков разной породы. Муж Марии Павловны работал извозчиком.
Из нашего окна было видно, как утром он запрягает лошадь, как распрягает ее вечером. Как Мария Павловна загоняет корову в хлев. Городское наше окно упиралось взором в деревню. Но дальше, за кирпичными домами, за железными крышами вызревал посев новой жизни — Дворец культуры имени Кирова.
Лошадей призвали в войска. Муж Марии Павловны ушел вместе с лошадью.
Потянулись по улице обозы с военными грузами — странно, почти фантастично выглядели на Большом проспекте телеги с ранеными. Корову Мария Павловна засолила. Альма исчезла.
В декабре Мария Павловна умерла. Муж ее к тому времени погиб. И птицы над ее деревней не летали…
А в конце августа — начале сентября дни стояли солнечные, теплые, можно сказать — жаркие.
Одному жить плохо. Товарищи вдруг исчезли: и одноклассники, и во дворе.
Чем меньше становилось еды, тем более сужался круг общения. Но когда еда исчезла совсем, снова стало возможным ходить в гости. Это справедливо для неохваченных — охваченные организационно жили иначе. Я бы еще мог, наверно, пойти работать на завод «Севкабель». Я это понял позже, и поздно. Тогда я этого еще не понимал. Мешало возбуждение. Очень, вопреки происходящему, хотелось победы. Чудесной, сиюминутной победы. Чтобы сообщили по радио: «Дорогие братья и сестры, победа на всех фронтах!!!»
Я поехал к бабушке.
Бабушка жила с внучкой, студенткой-первокурсницей. Отец студентки, мой дядя, и его жена каким-то образом оказались в Саратове. А бабушка с внучкой остались.
Сестра, я думаю, обрадовалась мне. Все говорила: «Мы победим. Но право же, мне непонятно — что происходит?» Сестра жила в Германии и видела фашистов вблизи — «Такие рожи!» Кажется, она даже Гитлера видела. А я видел, как крылатый человек стреляет в девочку. И девочка, лежащая калачиком на шпалах, сбивала мои мысли, мешала говорить красиво. «Крылья разве для убийства? Крылья для полета — для боя!»
Молчала моя бабушка, спокойная, привыкшая ко всякой беде, мудрая и немногословная. Она знала, что разговоры лишь усугубляют страдания, иссушают душу, лишают человека твердости. Бабушка пошевелила мне волосы, наверное, хотела перекрестить, да смутилась, спросила, есть ли у меня деньги. Деньги у меня были, мне дали аванс.
Мы попили чай с сушками, сохранившимися у них с довойны, и я поехал обратно. В тот день ко мне пришел Марат Дянкин. Марат — самое распространенное литературно-блокадное имя — не Спартак, не Марксэн, не Ревмир, но Марат.
Но сначала о Музе.
Замечательная девочка Муза жила этажом выше. Мы громко играли в футбол. Муза играла на фортепьяно. У нее были чистые-чистые руки, белые-белые воротнички, гладкая-гладкая кожа и много веснушек. Она была славная, портили ее лишь чарующие звуки и грациозные телодвижения.